Народ на войне
Шрифт:
Жизнь моего отца вот какая: смолоду в Петербурге на заводе работал. Познакомился со студентами, получал от них образование. Пошел по политике, попался с бумажками. При аресте легкие ему отбили до крови. Сослали в ночные холодные земли. Там он и помер.
После японской войны потому недобунтовали, что думали многие папаши: вот война кончилась коротенькая, а больше войны вовек не будет. Да-к вот что вышло.
После японской войны народ еще глуп был, весь перемешан, кто во что думал. От этого революция не до конца.
Японская
После японской революция была как бы господская больше. Народ же еще и в царя кое-где верил, и бога еще страшился. А выучить народ не успели.
Мой отец про японскую войну рассказывал, как их чуть не силком на войну угнали, а оттуда, после мира, домой, не пускали. В вагоны посадили да и держали на путях чуть не месяц, домой ходу не давали. Двух офицеров они тогда убили. Это по тем временам, что четырех Деникиных удавить.
У меня отец герой, два Георгия имеет. Он и теперь в силе, здоровущий. А дома сидит. Не то ему царя своего георгиевского жаль, не то боится, не пойму. Звал я его. «Повоюйте без нас еще малость,— говорит,— а там решится дело».
Мой отец бедный был, теперь же оброс чужими вещами. Я ж ему и навоевал, побоев его не помня. А он теперь на вещах сидит, забыл, как бедным был, не воюет.
Привез отец в город сена воз, тут какой-то переворот в городе, отцу назад не уехать. Взяли у него власти и сено, и кобылу, и его взяли, с собой увели. Теперь матери писал, что на Волге воюет, а с кем да за что — не пишет.
Я когда мал бы, с помещичьими детьми играл в деревне у нас. Скучно с ними. Ни ударь, ни ругни, как бы и не вместе.
У нас все бабы безмужные с пленными австрийцами жили. И моя мать, как отца убили, так же с австрийцем одним зажила, в избу аж пустила. А я австрийца с сеновалом поджег. И не знаю, до конца ли,— я тогда сразу в лес.
Терпеть не могу, когда с такого на эту войну ушли. Что тебе гражданская война, арестантские роты, что ли? Нашкодил — да и сюда. Хоть бы уж барина какого-нибудь кончил, а то солдата австрийского.
Бывало, мы в деревне крысу изловим, чем-нито голову ей наступим, шкуру ей от хвоста отдерем — да на голову, как колокол. Вот визжит.
Вот из таких крысятников самые бандиты и выходят. И кадеты вот так — с нас кожи драть стали. На животных обучались, верно.
Я по таракану скучаю. Мы с братом стада тараканьи завели, по щелям тараканов разделили: те мои, те твои. И кормили, чьи жирней, хвастались. А перебегать им не давали.
Видать, хорошо жили, по-людски, чисто по-иностранному. Грязно, сыто, ажно тараканы жиреют.
Отец наш на японской войне раненный, на царя недоволен всегда, за нищету, за раны, за обиды. И нас растил не по-деревенски, даже книжки в доме водил.
Мой отец замечательный человек был, грамотный. Только крестьянства не любил, из-за этого пил запоем. Потому что грызла его деревенская темнота, а от нее куда ход, разве в могилу.
Отцы
у нас нужные, конечно, кормильцы, над сохой терпеливы. Мы же их не любили. Пока мал, ругня да побои. От трудной жизни не только дитяти малому — родной жене зубы, как волк, покажет.Мне, помню, тятя пряник принес, так я до того как бы удивился, даже радоваться забыл.
Отец на фабричку, деньги в кабак, домой редко ездил. Мать от него бесперечь рожала и всю крестьянскую муку несла.
Отец у меня нехорош был, на руку неудачлив, из матери младенца выколотил, просто не доносила. Детей нас четверо, трое из-за него горбатеньких, из колысок пьяный швырял.
Отец птиц певчих до смерти любил. Его вся деревня в дурачках за это числила, не годился он в крестьянстве. Выйдет работать, заслышит птицу — все бросит, ловит. Как сумасшедший. А так до чего же хороший к ребятам был.
Моего отца за конокрадство убили свои, деревенские. Мал был, а помню: мать прибежала, кричит, воет, волосья рвет, по полу катается, аж пена со рта. Мы из избы — что такое? Вроде хода крестного. Поперед дугу на месте несут, бубенцами перезванивают, за дугой лошадь отца моего волочит. На шее у отца хомут, лица нет — чистое мясо. Кругом отца деревня вьется, бьет чем ни попадет, а он давно мертвый.
Отцы у нас в деревне суровые. Стружены, смучены и говорить-то с семьей не говорят. Придет в избу, молчки попитается и спать.
Мой отец хорошо грамотный, даже письма писал соседям. А тоже с семьей как немой. Ничего ему интересного с семьей не было. Все ему темны, все на шее.
У нас семья старым-старо да малым-мало. Семеро детей, да бабка, да дед. Один отец добытчик, одна мамка хлопотуха. Добыть же надо с великого хозяйства — с двух кур да двое шкур. Тут будешь суровый.
XXVII. МАТЬ
Жена обрыдла, полюбовницы — мразь, сестра — чужой товарищ. А вот мать одна только и есть у меня в женщинах.
«Ладно,— говорю,— о чем таком?» — «Я насчет единственного сына своего»,— говорит. А сама до того сдала, аж не плачет. Платье же гордое. Эта просила по-материнскому, как есть мать. Я бы внял, да некогда пришлось, ихние же и наседали.
Как что на ходу, так мы туда, и стесняем партикулярных людей. Раз вперлись мы до последней тесноты, и придави мы старушку одну до слез просто. Как вскинется тут на нас какая-то, как почнет нас корить да лаять,— чисто тебе маманя мальцев точит. И покорилися.
Готовила барынька на нас и так угодила — звали мы ее с собою стряпкой. Не пошла. «Сына,— говорит,— дожидаюсь». А сын ейный офицер в полной форме. Пускай ждет, с ожидки беды нам нету...
Сын ее белый был, она же ничего себе. А пришлось ее прогнать, чтобы другим соблазну не было. Однако без обиды прогнали.
«Берить,— говорит,— всё, не жалко. Прятала я добро, прятала-таила. Взяли ж,— говорит,— мое самое золото, сынка моего единого, так тканье беречь разве что на саван, не больно много».