ЖАНРЫ

Шрифт:
Убивая и воскрешая, Набухать вселенской душой — В этом воля земли святая, Непонятная ей самой.

Уместно будет припомнить отношение к смерти, как к главному злу, у Вл. Соловьева, чтобы лишний раз подчеркнуть чуждость основным интуициям «пророка всеединства» некоего усердного участника общества его памяти. «И вьется, уходит в бескрайнюю даль живописная, чудесная дорога… Да, живописная, чудесная…но вместе с тем какая страшная, взлохмаченная, кровавая!.. Нужно понять и полюбить ее такою», — Устрялов любуется именно «таким», «здесь и сейчас» пребывающим миром, «непреображенным», «непросветленным», «нечистым», как любили и любят выражаться идеалистические профессора, упивающиеся в тепле уютных кабинетов возвышенными фантазиями. В последней фразе приведенного выше пассажа есть неточность: конечно же, сначала «полюбить», а потом уже «понять»… «Полюбить жизнь прежде ее смысла» — лучший ответ на: «…я мира Божьего не принимаю». Опять «аллюзии»?.. Нет, тут не литература, тут «живая жизнь», «клейкие листочки», целование земли… [14]

14

См.

интересный разбор этой темы у Достоевского в статье дьякона Александра Шумского «Родной человек» // Десятина, 2001, № 11.

Из такого мировосприятия естественным образом вытекает фаталистический оптимизм: «<…>всегда жило во мне некое сверхлогическое убеждение, что «все благо»« [15] . Нет, не прогрессистские благоглупости и не вера в «окончательную гармонию». Напротив, восприятие трагедии как нормы человеческого существования, от которой не избавляет никакое движение вперед, но само это движение радостно приветствуется, ибо оно причастно к творческому ритму мировых стихий: amor fati! Новое хорошо просто тем, что оно новое, от нового одряхлевший мир на время свежеет, разглаживает морщины, «набухает вселенской душой»: «Прогресс — не в беспрестанном линейном «подъеме», а в нарастании бытийности, в растущем богатстве мотивами. При этом совсем не обязательно, чтобы последующий мотив непременно был «совершеннее» предыдущего. Но он всегда прибавляет «нечто» к тому, что было до него». Подобный взгляд на вещи не может не привести к примату эстетики над этикой (вполне вероятно, впрочем, что, наоборот, последний и порождает все предыдущее). Еще в ранней работе 1916 г. «К вопросу о сущности национализма» приват-доцент Устрялов четко сформулировал: «<…> начало Красоты выше и «окончательнее», нежели начало Добра». Проходят годы (и какие годы!), но профессор Харбинского Юридического факультета не перестает испытывать эстетическое наслаждение от «глубокой, страшной и прекрасной сложности жизни». Нет, конечно «соловьевством» здесь и не пахнет, здесь, коли уж говорить о влияниях, все заволокло «сумрачным германским гением» — Фридрихом Ницше. И еще одна «реакционная», подозрительная для адептов «всеединства» тень (на сей раз русская) витает над вдохновением идеолога национал-большевизма — тень ницшевского «брата-разбойника» из Калужской губернии (устряловский земляк!) — Константина Леонтьева.

15

Источник, 1998, № 5–6. — С. 64.

Эстетов, как правило, не привлекает цивилизационный универсализм, они обожают многоцветие непохожих друг на друга культур. Изощрившийся в гегелевской диалектике, очень многим ей обязанный, Устрялов, тем не менее, не воспринял исторической однолинейности и европоцентризма автора «Феноменологии духа», примкнув к «циклической» традиции в историософии: Вико, Герцен, Данилевский, тот же Леонтьев (как «свой» был принят позднее Шпенглер). Уже в статье 1916 г. «Национальная проблема у первых славянофилов» присутствует типичное для этой традиции сравнение наций и человеческих индивидуальностей. Впоследствии, в Харбине Устрялов настаивал на том, что «жизнь человечества не может быть сведена к узкому единству отвлеченного космополитизма, ибо представляет собой своего рода радугу расовых особенностей и национальных культур», унификация мира невозможна — против нее «неотразимое сопротивление жизни». Характерен в этом смысле очерк 1925 г. «Образы Пекина», проникнутый восхищением перед силой самобытности китайской культуры и острой неприязнью к попыткам ее вестернизации: но «не превратишь старый дуб в яблоню» (афоризм явно из данилевско-леонтьевского словаря), — с удовлетворением констатирует автор. В то же время, Устрялов вовсе не отрицает интеграционные процессы XX века, он менее всего мирный «самобытнник — регионалист» a la Леви-Стросс, — дилемма универсального и национально-своеобычного снимается для него в идее великой многонациональной империи. Существование наций — не сентиментальная идиллия, а борьба за право на осуществление своих имперских идей: «Всемирная история <…> представляется нам ареною <…> постоянных состязаний государств, <…> постоянной конкуренции национальных «идей»«. Поэтому великая нация возможна только в великом государстве.

Вот мы и дошли до главного, ключевого понятия мировоззрения харбинского мыслителя. Государство. Устрялов его поэт, мистик, апологет, страстотерпец. Оно имеет для него абсолютную ценность, ему посвящаются проникновенные гимны: «Государства — те же организмы, одаренные душою и телом, духовными и физическими качествами. Государство — высший организм на земле, и не совсем не прав был Гегель, называя его «земным богом». Оно объемлет собою все, что есть в человечестве ценного, все достояние культуры, накопленное веками творчества. Государство — необходимое условие конкретной нравственности, через него осуществляется в жизни Добро». И здесь Устрялов решительно противостоит полуанархическим воззрениям героев своих научных штудий — ранних славянофилов, чье наследие он в целом оценивал исключительно высоко: «<…> глубоко ошибочной должна быть признана их теория, резко отделяющая «Государство» от «Земли». Эти начала нераздельны и принципиально, и фактически. Государство есть познавшая себя в своем высшем единстве, внутренно просветленная Земля. Земля без Государства — аморфная, косная масса, Государство без Земли — просто nonsens, голая форма, лишенная всякой реальности». Великое государство реализует себя только на великих просторах. Николай Васильевич не боялся принять родину в любых, самых страшных обличиях. Только одно, кажется, пугало его по-настоящему: расчлененная Россия, — ведь она бы тогда лишилась души, — территория, полагал он, и есть душа народа.

В устряловском государственническом пафосе, несомненно, слышен отзвук германского этатизма, философски обоснованного Гегелем и Фихте, исторически подкрепленного Моммзеном и Трейчке, художественно воспетого Клейстом и Геббелем. Конкретная, «тактическая» политология лидера национал-большевизма, безусловно, густо замешана на пугающем реализме рекомендаций «великого флорентийца» Макиавелли, к коему восходит кардинальный устряловский тезис: «нравственная политика есть реальная политика» (как все это далеко от детского лепета о «христианской политике» Соловьева и Трубецкого!) Но и в русской культуре, якобы абсолютно «анархической», ему было что почерпнуть. Карамзин, Пушкин, Погодин, С.М. Соловьев, Б.Н. Чичерин, Катков, Р.А. Фадеев, Леонтьев, Победоносцев, — все они, при порой кричащих противоречиях, сходились в одном: единственная творческая сила в России — государство, русское же общество — аморфно, неструктурированно и потому лишено созидательного начала («мартобрь» 1917-го дал много материала для подтверждения этой мысли). Наиболее близким по времени (и соответственно,

наиболее сильным) стало влияние на молодого правоведа концепции либерального империализма П.Б. Струве («Великая Россия»), с ее принципиальным положением о приоритете внешней политики над внутренней. Публицистика харбинского мыслителя буквально пронизана струвовскими реминисценциями, — от заглавий статей до скрытых и открытых цитат. Устрялов совершенно справедливо считал себя учеником Струве, лучшим учеником, — добавлю от себя. С последним никогда бы не согласился Петр Бернгардович, но это «обычная история»: старшие всегда ставят не на тех, по остроумному наблюдению С.С. Аверинцева.

Государственником Николай Васильевич сделался еще в самом нежном возрасте, когда он страшно переживал за позорный провал России в русско-японской войне 1904–1905 гг. (не очень типичная позиция для «интеллигентного юноши» той эпохи): «Сколько горьких слез украдкой было пролито в те месяцы в порывах свежего отроческого патриотизма! Так мучительно мечталось о нашей победе! <…> Пораженческие настроения были безусловно чужды среде, меня окружавшей. Кажется, я даже не представлял себе, что они возможны» [16] . В одной из первых своих статей «Борьба Годунова с Шуйским по А. Толстому», девятнадцатилетний этатист решительно встает на сторону первого, — носителя государственной идеи, хотя и нравственно весьма небезупречного человека, написав его «патетическую апологию» и «сопроводив ее размышлениями о «железных законах истории»<…>« [17] . Тут, как в зерне, в сжатом виде уже присутствует вся философия национал-большевизма…

16

Устрялов Н.В. Указ соч. — С. 30.

17

Там же. — С. 73.

В конце концов, главное — не «влияния», а «антропология». Государственниками рождаются так же, как и анархистами, это особая порода людей, живущая не для себя, а для целого. Их не так много в России — добросовестных чиновников и офицеров, акакиев акакиевичей и максим максимычей — но без них бы все рухнуло. Именно архетип «слуги Отечества» и возвел в перл создания наш герой, недаром же среди этого слоя национал-большевизм обрел благодарную аудиторию. Если Розанов — «гениальный обыватель», то Устрялов — «гениальный «госслужащий»«, создавший идеологию, в которой наконец-то выговорилась душа честного служаки. В этом «харбинский одиночка» подлинно оригинален.

ТАЙНЫЙ СОВЕТНИК ВОЖДЯ

Сила есть великая, хотя и страшная вещь, и надлежит направить ее на служение добру.

Николай Устрялов

Есть дух истории — безумный и глухой, Что действует помимо нашей воли, Что направлял топор и мысль Петра, Что вынудил мужицкую Россию За три столетья сделать перегон От берегов ливонских до Аляски И тот же дух ведет большевиков Исконными российскими путями.

Макс. Волошин

Парадоксальным образом, русскую революцию (в политическом ее аспекте) лучше всех понял и описал человек, абсолютно далекий от всякой революционности, в теоретике национал-большевизма «большевистского» не было ни грана. На это верно указал советский невозвращенец С.В. Дмитриевский, сам, как раз, обладавший вполне большевистским темпераментом: «Никогда не был Устрялов «фантастом». Никогда не был созвучен эпохе, создаваемой «фантастами». <…> И не революцию принял сегодня Устрялов, но только государство, вышедшее из нее, как принял бы и государство, созданное против нее. <…> Ему нужен порядок, выбитая колея, устойчивое кресло, нужно крепкое древо государственности» [18] .

18

Утверждения, 1932, № 3. — С.127–128.

К этой проницательной характеристике мало что можно добавить. Да, Устрялов проник в логику русской революции как никто из его современников, но его проникновение — блестящее достижение холодного исследовательского ума, а не трепетное сопереживание любящего сердца. Человек может всю жизнь заниматься анализом причин и последствий землетрясений, но это не значит, что они у него вызывают восторг. Николай Васильевич, в отличие от многих «правых», знал, что революции в основе своей — не происки «темных сил», а неизбежное буйство исторических стихий. Но, в отличие от большинства «левых», он знал также, что социальные катаклизмы бывают гораздо разрушительнее природных, а потому, чем скорее буря уляжется, тем больше и «правых», и «левых» доживет до старости. Национал-большевизм, в сущности, это программа преодоления революции с наименьшими потерями. Другое дело, что она сочинялась не в тиши ученого кабинета, а «средь бурь гражданских и тревоги», в самой гуще политических баталий, причем ее автор стремился быть не только теоретиком, но и практиком, азартно ведя опасную игру, где на кону стояла жизнь. Для него было счастьем посетить мир в «минуты роковые», но не в качестве «высоких зрелищ зрителя», а в роли их трагического актера:

Пускай олимпийцы завистливым оком Глядят на борьбу непреклонных сердец. Кто, ратуя, пал, побежденный лишь Роком, Тот вырвал из рук их победный венец.

Устрялов никогда не был революционером и социалистом, даже в гимназические годы (позднее он вспоминал, что у него «все существо отталкивалось от забастовки», затеянной товарищами в 1905 г.) Студентом он находится под влиянием либерально-консервативного круга идей — Трубецкой, Струве, Новгородцев и, конечно же, знаменитый сборник «Вехи», — в политике симпатизирует правым кадетам. Но психологически он совершенно не похож на своих наставников, он — человек другого поколения. Устрялов и его сверстники — воистину «дети страшных лет России», уже с отрочества познавшие вкус катастрофы, вся их жизнь пришлась на «минуты роковые», растянувшиеся десятилетиями, то и дело взрывавшимися войнами и революциями. Да и воздух культуры, которым они дышали, был насыщен трагическими предчувствиями. Устрялов — плоть от плоти дитя Серебряного века, раскрепостившего мысль молодого государственника, сделавшего ее гибкой и парадоксальной. В этом уже заслуга не Струве с Трубецким, а «декадентов» — Розанова, Мережковского, Бердяева… Духовная атмосфера начала ХХ в. хорошо подготовила Николая Васильевича к «неслыханным переменам, невиданным мятежам»…

Поделиться с друзьями: