На круги своя
Шрифт:
Теперь к нему часто приходили письма с французскими марками, и это вызывало в ней любопытство, тем более что по прочтении он сразу же их сжигал.
Вот это, последнее обстоятельство, столь не похожее на его прежние привычки, возбудило в ней подозрение и ненависть.
— Ты куда-то собираешься съездить? — спросила она однажды вечером.
— Конечно, — гласил ответ, — не могу же я жить под вечной угрозой, что меня в любой миг могут вышвырнуть на улицу.
— Ты хочешь нас покинуть?
— Мне надо вас покинуть, чтобы уладить свои дела в Париже. Съездить по делам вовсе не означает покинуть.
— Ну что ж, тогда поезжай, — согласилась она, тем самым выдавая свои тайные мысли.
—
И снова пред ним явилась фурия. Для начала она заставила его перебраться в мансарду, и, хотя они с девочкой занимали целых две комнаты, она умышленно разворотила третью, служившую столовой и потому особенно красиво обставленную. Она содрала с окон шторы, сняла со стен картины, повсюду навалила в беспорядке детскую одежду и молочные бутылочки, и все это с единственной целью показать ему, кто в доме хозяин. Комната теперь выглядела так, словно в ней похозяйничала нечистая сила: на диванах и на столах — остатки еды, детские платьица, съестные припасы.
Ему теперь подавали испорченную еду, подгорелую еду, а в один прекрасный день она и вовсе поставила перед ним тарелку с костями, словно собаке. Кроме костей, она принесла графин воды, что служило выражением глубочайшего презрения, ибо подвалы были забиты бочками с пивом и ни один слуга не соглашался здесь работать, не выговорив себе пиво к обеду. Короче, его поставили ниже слуг и служанок. Но он терпел и молчал, поскольку был уверен, что деньги на дорогу рано или поздно придут. Впрочем, его отвращение росло с той же скоростью, что и ее ненависть.
Итак, он жил теперь в грязи, нужде, мерзости. Весь день он только и слышал, как жена бранится с кормилицей, бранится со служанкой, бранится с матерью, и все это под неумолчный крик ребенка.
Он заболел, у него поднялась температура, воспалилось горло, он так и лежал у себя в мансарде. Она не поверила, что он заболел, и даже не зашла к нему.
На третий день он послал за врачом, потому что не мог теперь глотать даже воду. И тут в дверях возникла его фурия.
— Ты что, за врачом послал? А ты знаешь, сколько это стоит?
— Все дешевле, чем похороны, а кроме того, это может быть дифтерия, которая опасна для ребенка.
— Да разве ты думаешь про ребенка?
— Да, немножко.
Имей она возможность бросить его в море, она бы наверняка так и сделала. Но сейчас он был для нее всего лишь зачумленный. Ибо дитя, ее дитя оказалось в опасности.
— Я много пережил на своем веку, — прошептал он, — но еще ни разу не видал, чтобы в одном человеке было столько злости.
И он заплакал, наверное, в первый раз за двадцать лет, он плакал над человеческой подлостью, а может, над своей злосчастной судьбой и своим унижением.
Если судить объективно и бесстрастно, то он считал совершенно противоестественным, чтобы человек, отнюдь не последний в своем деле, мог без собственной в том вины жить настолько скверно, что даже служанка и та его жалела. А ведь с тех пор, как он поселился у родственников, за ним не водилось никаких грехов. Он даже и не пил, тем более что пить здесь было нечего. После его переезда сюда у него было несколько заметных успехов в театре. Но вместо того, чтобы хоть чем-то ему помочь, что вполне обычно при успехах, которые возвышают тебя в глазах близких, эти успехи лишь усиливали ненависть и напускное презрение.
Даже если он и пользовался гостеприимством богатых родственников, это вовсе не должно было тяготить его, ибо в конце концов он был законным наследником половины их добра. Но теперь, при разгоревшейся ненависти, ему дали понять, что все это стоит денег, и потребовали уплаты.
И снова его пронзила мысль, будто все это не может быть просто так, будто какая-то незримая рука распоряжается его судьбой.
Даже
то обстоятельство, что деньги на дорогу Бог весть почему до сих пор не пришли, он счел знаком свыше, чтобы продлить его страдания.А вот то, что и другие письма, которых он ждал, тоже не приходят, он объяснял кознями своей жены. Она перехватывает почтальонов, она написала в почтовое отделение, и все это — с единственной целью напакостить.
Ни во что не веря, он впал, однако, в религиозное исступление. Он чувствовал, как увязает в этой среде, где все пропитано материальными интересами, где неприкрыто выступает животное начало: продукты питания, а рядом экскременты, кормилицы, которых воспринимают здесь как дойных коров, кухарки и гниющая зелень, дискуссии о выставлении напоказ телесных отправлений, которые обычно принято скрывать. Внезапный ливень залил коридор и комнаты, отвести воду никак не удавалось, дом начал гнить. Погибал и сад, он больше не ухаживал за ним.
И тут ему захотелось уехать прочь, далеко-далеко прочь, к свету и чистоте, к миру, любви и примирению. Он снова вернулся к своей давней мечте о монастыре, где под защитой монастырских стен он будет огражден от мирских искушений и грязи, где он сможет забыть и быть забытым. Не хватало лишь веры, и не хватало смирения.
Идея касательно монастыря давно уже мелькала в литературе, в Берлине даже шла речь об основании внеконфессионального монастыря для интеллигенции, ибо ей в эпоху, когда на передний план вышла экономика и промышленность, в атмосфере материализма, который они сами же ранее позволяли себе проповедовать, вообще некуда податься. Теперь он написал своему другу в Париж касательно основания такого монастыря. Он даже набросал план будущего строения, разработал устав, изложил некоторые подробности совместного проживания братьев и предстоящие расходы. Все это происходило в августе 1894 года. Целью же пребывания в монастыре было воспитание сверхчеловека путем аскетизма, медитации и занятий наукой, литературой и искусством. Религию он не упоминал, потому что не знал, какая это будет религия и будет ли вообще хоть какая-нибудь.
Жена почувствовала, что он заметно удаляется от нее, но полагала, будто мыслями он в Париже, с его вольницей и развлечениями, театрами и кафе, галантными похождениями и жаждой денег. Она боялась этих мыслей и в то же время завидовала ему. А что до его исторических штудий, то высокомерная усмешка сразу исчезла, едва он получил письма со словами одобрения от очень крупного немецкого и весьма известного французского авторитетов и в оправдание был вынужден их показать. Но коль скоро критиковать его идеи после этого стало невозможно, спор перенесли в другую плоскость, его начали терзать ехидными вопросами, в частности о том, сколько же он зарабатывает своими историческими штудиями.
После этого родственники зазвали к нему врача, чтобы обследовать его и сбить с него спесь. Приходили какие-то старухи, задавали какие-то вопросы.
Когда жена сердилась на него, она всем и каждому выдавала те маленькие тайности, которые были у ее мужа, а также припоминала слова, которые муж в минуты раздражения говорил о стариках. Потом она всякий раз раскаивалась, но было уже слишком поздно. Покой исчез, и ничто не могло остановить надвигающийся шторм.
Когда у него появлялись деньги, он предлагал родственникам внести их в общий семейный котел. Но подобная неотесанность только вызывала возмущение: как это он осмеливается предлагать богатой родне плату за приглашение пожить у них. Зато когда денег у него не было, те же родственники в его присутствии весьма недвусмысленно причитали по поводу того, как все нынче дорого, и пересылали ему счета от врача. Иными словами, бороться с этой необузданной человеческой несправедливостью было просто невозможно.