На краю земли советской
Шрифт:
Первым в сектор стрельбы вошел катер. Мы его не тронули. Нам нужен транспорт. Вот он пересек предельную дистанцию, Космачев приказал открыть огонь.
Все-таки дальнобойность батареи мала. Горько сознавать это, ведя огонь по хорошо видимой цели. Первые снаряды легли с недолетом. Транспорт шел на сближение с нами. Космачев быстро скорректировал и перешел на поражение. Но падения снарядов мы уже не могли наблюдать. Как только немцы убедились, что батарея существует, катер, следовавший впереди транспорта, развернулся, дал полный ход и выпустил белый шлейф дыма. Безветрие было на руку противнику. Плотная дымовая завеса надежно скрыла от нас транспорт.
Катер мы потопили. Но он сделал свое дело: транспорт под прикрытием
Но и орудия еле живы. Мы убедились в этом сразу же после боя с вражеским транспортом.
Сигнальщики заметили на противоположном берегу толпу фашистских солдат, глазевших на то, что происходило на море. Мы уговорили Космачева послать в толпу несколько снарядов.
Но что это? Снаряды летят не со свистом, а с каким-то переливчатым шипением. Ухо любого артиллериста различает такую разницу. Это тревожный сигнал: стволы орудий изношены, их нужно срочно заменить. А если завтра пойдут в порт другие корабли? Если появится десант?
Космачев доложил в Полярный и получил приказ ждать. Будем ждать. А кругом кипят бои. Будем ждать. А положение на фронте все хуже. О нас уже пишут в газетах, передают по радио, а мы сидим без дела, но под огнем. Убедившись, что батарея жива, противник снова бросил на нас авиацию. Начались зверские бомбежки и штурмовки, по нескольку раз в день. Самолеты летают низко, выискивая цель. Нам нечем с ними бороться. Маленькие пушечки Пушного тоже расстреляны до предела. Теперь самое действенное наше оружие против самолетов — счетверенный пулемет Травчука. Урок первой бомбежки пошел на пользу. Пулеметчики оборудовали несколько запасных позиций. Каждый бой Травчук начинает с новой позиции, обманывая разведчиков противника. И во время боя он кочует со своей установкой с места на место, гоняет «юнкерсы», мешая им прицельно бомбить. Пока за нашими зенитчиками не числится самостоятельно сбитых самолетов. Двух бомбардировщиков они поделили с истребительной авиацией Северного флота.
Мы уже наслышаны о летчике Борисе Сафонове, который на третий день войны сбил «Хейнкель-111». Над нами изредка появляются «ишачки» и «чайки». Мы восторженно глазеем на них: не Сафонов ли это? Где-то, возможно, дерется с немцами и мой младший братишка Петро. Он летчик-истребитель, должен был в этом году окончить авиационное училище. Возможно, поэтому мои симпатии на стороне летчиков. В зенитное оружие, как в этом ни стыдно признаться артиллеристу, я тогда еще не уверовал, не видел на практике его силы. Но Травчук горячо убеждал, что возможности зенитчиков неисчерпаемы, им бы только побольше техники.
— Садишь ему прямо в лоб огненную струю, — рассказывал он про бои с немцами, — нервы у него не выдерживают, отворачивает, уходит. Но успевает, черт, дотянуть до дому, слишком близки их аэродромы.
Травчук считал, что все вражеские бомбардировщики уходят восвояси, прошитые его очередями...
Мы начали привыкать к налетам. Каждый старался изобрести свое средство борьбы с воздушным противником. Стреляли в самолеты даже из винтовок. А Годиев, человек вспыльчивый и во время боя неистовый, каждый раз палил по ним из пистолета. Бессмысленно, но нет сил молча, сложа руки торчать в укрытиях.
Побывал я в те дни в нашем тыловом городке хозяйственников. Им доставалось от немецкой авиации больше всех, а защиты — никакой. Но к нам, приходящим с огневых позиций, там относились как к фронтовикам. Мы видим противника, уже потопили корабль, взаимодействовали с пехотой и даже с нашими эскадренными миноносцами, которые заходили в Мотовский залив и вели огонь по наступавшим на полуострова фашистам. Флотские газеты пишут о нас, космачевцах, поэтому всю славу хозяйственный взвод скромно отдавал огневикам.
Каждого гостя с передовой потчуют, чем могут. То принесут поджаренного в консервной банке кулика, то угостят фаршированным перцем — все это еще довоенные запасы, о которых мы с тоской
вспоминали в последующие трудные годы; то вдруг матросы предложили мне подкрепиться необычным напитком сверх положенных северянину граммов вонючей водки, которой мы придумывали всякие непотребные прозвища за примеси, в ней содержащиеся. Заметив, что я напустил на себя строгий вид, хозяйственники заверили, что напиток безалкогольный — к вечеру он будет доставлен в городок.А пока старшина Жуков протянул мне изготовленную к броску гранату и попросил разрядить ее. Я понял, что ему хочется рассказать какую-то историю и охотно пошел навстречу. Спрашиваю, зачем вставлен запал.
— Хотел сбить рыжеусого, — всерьез ответил Жуков.
Летают, оказывается, немцы так низко, что одного из них старшина уже опознает по рыжим усам и пытается сбить гранатами.
Вечером Жуков таинственно сообщил: сейчас меня угостят обещанным безалкогольным напитком. Мы уже прослышали, что к тыловикам приблудилась бесхозная корова. Трижды в день городок хозяйственн ого взвода оглашает раздирающее душу мычание: кто-то должен корову доить. Эту обязанность вменили санитару Бабурину из соображений хозяйственных и гуманных. Бабурину стыдно, он боится, что на передовой прознают, каким он занимается «женским делом, когда другие воюют». Секрет этот известен, конечно, всей батарее. Но я охотно притворился ничего не ведающим. В тот вечер, щадя самолюбие Бабурина, корову вызвался доить младший лейтенант Годиев, уверяющий, что он этим занимался в Осетии. Он только потребовал под смех матросов, чтобы Бабурин держал хвост. Я долго смотрел на его работу, делал он ее ловко и, как мне казалось, с удовольствием, будто действительно всю жизнь доил коров. И все вокруг шутили, посмеивались, но поглядывали на это житейское и столь мирное занятие с грустью.
Я попросил у Жукова кусок черного хлеба и соли. Годиев уже надоил полное ведро, запахло парным молоком. Я погладил морду коровы и протянул ей густо посоленный хлеб.
Вот так шестилетним мальчонкой с копной нестриженых белых волос, в белых самотканого полотна штанах выводил я на заре на луг за Днепром мамкиных коров, доставал из торбы за плечами кусочки черствого хлеба, обильно посыпал их солью и кормил коров. Иногда не в моих силенках было совладать с ними, не я их, а они меня, беспомощного, волокли по земле, в которую я упирался изо всей мочи, чтобы не упустить веревку, и торба с хлебом всегда меня выручала...
Матросы притихли, стояли молча. Далеко от наших гранитных скал до Днепра, до Десны, до Сожа, до всей нашей широкой земли. А душа каждого там. Оттуда нет ни писем, ни толковых сообщений. Неведомо нам, что с родными, с матерями, женами, невестами. Мы все ждали, что немцев вот-вот остановят, погонят назад, а они наступают. Теперь и Украина горит, и Белоруссия в огне. Мы уже знаем, что фашисты зверствуют, все уничтожают, жгут; стонет, захлебывается в крови родная земля. Ох как трудно удерживать людей здесь, в этой заполярной тундре, чуждой и холодной, убеждать их, что здесь они защищают хаты Украины и Белоруссии. Накануне мне пришлось долго и трудно разговаривать об этом все с тем же зенитчиком Травчуком, которому Б эти дни нашего вынужденного безделья приходится воевать больше всех, почти без передышек. Он воюет самоотверженно, но душой, сердцем, мыслями — далеко отсюда, мечтает когда-нибудь вырваться и попасть на фронт ближе к родным местам. Травчук — коренной одессит, одесский матрос, в самый канун войны получил письмо, о котором долго и подробно рассказывал теперь мне, холостяку, но командиру, обязанному все выслушивать и понимать. Приятель в этом письме сообщал ему об измене жены. Я неопытен в таких делах, сам встревожен долгим молчанием Нади, которую не видел уже два года. Но знаю — в обязанность командира входит и такое — утешать, поддерживать боевой дух бойца. Стал неуклюже успокаивать Травчука, доказывая, что приятель мог-де и наврать, а человеку надо верить, тем более близкому человеку, с которым связал свою жизнь... Оказалось, что все мои старания ни к чему. Травчук и сам давно пережил эту беду, все передумал, готов жене все простить, потому что война, немцы подходят к Одессе, а жена в Одессе, и он должен быть рядом, защищать ее там и защищать родной город. Я твердил, что и здесь мы деремся за родную Украину, у меня тоже есть кого там защищать, но нас поставили на этот рубеж, и мы не дядьки-партизаны времен гражданской войны, которые готовы были драться только за свою волость, за свой уезд, не понимая, что борьба всюду одна, общая — за революцию...