Мы с Санькой в тылу врага
Шрифт:
— Это он за Саньку так мстит.
И вдруг вражеская пуля пробивает навылет мое храброе сердце. Надо мной склонились партизаны и односельчане. Я мертв, но хорошо слышу, как они говорят:
— Геройский был человек, давал немцам прикурить…
Правда, умираю я не совсем и скоро прихожу в себя.
Под такие приятные грезы легко шагается. Далеко позади осталась родная деревня. Она скрылась за кудрявым пологом деревьев, и лишь школа стоит на горе, как на ладони, смотрит мне вслед пустыми глазницами окон.
До леса осталась треть пути. Издали он казался синим, со щербинами,
Там, за рекой, уже другая земля, там, в густом бору, живут мои надежды. Мне хочется увидеть людей, которым я несу свои обиды, но как ни вглядываюсь, пока ничего не видно. Не ходят меж сосен партизаны, не смотрит их разведчик на меня в бинокль.
На берегу старицы, вдоль которой идет затравянелая дорога на Старую Рудню, я подвернул штаны и стал искать брод. Вода уже холодная, под ногами расползается липкий ил. Возьмешь немного в сторону и вовсе увязнешь по пояс. Но переправа прошла удачно. Намокла только одна штанина. Я вышел на другой берег, довольный собой. Одним водным рубежом меньше. Остался еще один, но самый главный.
— Хальт! — огрел меня будто кнутом по спине немецкий окрик.
Их было двое. Они стояли на дороге, на том самом месте, где я входил в воду. На груди автоматы, в руках держат велосипеды. Догнать они меня не догонят: пока переберутся через старицу, мой и след простынет. Но догонит пуля, тем более что мне нужно будет еще взбежать на крутой берег. Для пули река не помеха.
И я думаю: «Ну что они мне сделают? Мальчишка… Скажу, что пришел лозы нарезать. На корзину».
33. НОЧНОЙ ПОБЕГ
Немцы не стали допытываться, чего я слоняюсь по лугу. Они велели мне идти по дороге, а сами сели на велосипеды и, едва перебирая ногами, поехали следом.
Мне пришлось бежать трусцой. Один из них все время толкает меня колесом, стараясь попасть на босые пятки, и командует:
— Шнелль, шнелль!
Какое там шнелль, если и так уже дышать нечем. Сбегая с пригорка, я неловко ступил в глубокий, заросший травой колесный след и распластался на дороге. Это рассмешило фашистов.
Километрах в двух от Старой Рудни, вблизи крутой песчаной горы, меня остановили. Хотелось упасть на землю и хоть малость отдышаться, но мне велели подыматься на гору. Следом карабкаются немцы, волокут свои велосипеды.
На склоне горы тьма народу — роют окопы. Здесь распоряжается пожилой, в каком-то рыжем обмундировании солдат. Винтовка за спиной, а в руках блестящий железный метр. Он критически оглядывает меня и подводит к куче лопат.
— Лопата. Лопата. Арбайтен. Ферштеен зи? — пытается он объяснить и ведет меня к огромной яме. А те двое расселись на траве, и больше им до меня дела нет.
«Ворона ты, ворона, а не партизан! — кляну я самого себя. — Это же надо так влипнуть!»
Нас в яме четверо. На дне седенький сухощавый старикан и плотная рыжая деваха. Они берут глину лопатами и бросают ее на выступ, похожий на припечек, с которого залезают на печь.
С припечка ее тоже лопатой подает наверх хлопец года на три постарше меня. Мы сразу
познакомились: хлопца зовут Максимом.— Тебя этот тотальник сцапал? — кивает он на немца в рыжем мундире, который все время висит у нас над головами и орет на деваху, чтоб ровнее оскребала стенку.
— А что это за тотальники такие? — любопытствую я.
— Тю-у! Не знает! — удивился Максим.
Тут в беседу вмешивается старикан. Он обтер ладонью пот, оперся на лопату и принимается втолковывать мне:
— Вот не хватает, к примеру, у человека картошки. А голод — не тетка. И начинает он, к примеру, есть ту, что оставлял на семена. Так и здесь: чистят под веник свою Германию.
— Да при чем тут картошка? — недовольный объяснением, подает голос Максим. — Гребут старых и малых, потому что не хватает уже у них солдат. Это и есть тотальная мобилизация.
— Арбайтен, арбайтен! — прервал немец эту дискуссию и сам расселся на свежем песке, выброшенном из ямы.
— А нам, к примеру, не на пожар, — огрызнулся старикан, но тут же взялся за лопату.
Вечером нас пригнали в Старую Рудню. Навстречу по дороге прошло два грузовика, груженных бревнами. Бревна не новые, почерневшие от дождей и ветров, к ним кое-где пристал спрессованный мох.
Старикан ковыляет рядом со мной и вздыхает:
— Вот рушат хаты, зарывают в землю. Видно, зимовать здесь собираются.
В деревне колонна остановилась возле большого гумна. Местным велели выйти завтра на работу и отпустили по домам. А таких, как я, выловленных на разных дорогах, загнали в гумно. Мои попытки доказать, что я тоже староруднянский, окончились скверно: заработал от одного из велосипедистов пинка. Наловчились, черти, как кони брыкаются.
Нас в гумне человек двадцать: женщины, девчата, разговорчивый старикан и несколько хлопцев. Люди, обессиленные за день тяжелой работой, молча попадали кто где стоял. Только старикан, подбивая под бок солому, вздохнул:
— Вот, говорю, попал, как кур в ощип. Третий день уже работаю на черта лысого.
Но никто беседы не поддержал, и старикан обиженно умолк. Каждый думает о своем. О своем думаю и я. Задерживаться на этих окопах мне не резон. Нужно как-то бежать, а как ты убежишь, если ворота закручены проволокой и один из тех велосипедистов пиликает неподалеку на губной гармошке.
«Эх, ворона ты, ворона!»
Бормочет что-то сквозь сон рыжая деваха; посвистывает рядом со мной носом, подложив под голову пучок соломы, Максим. Одному мне не спится и не лежится. Ломоть хлеба, захваченный из дому, я съел, еще когда шел болотом, на баланду, которую дают немцы на окопах, опоздал, и теперь отчаянно хочется есть.
Густые сумерки окутали землю. В гумне и совсем ничего не видно. Осторожно, чтобы на кого-нибудь не наступить, я пробираюсь в дальний угол, стараюсь в щели меж бревнами разглядеть, что делается снаружи. Где там, темно.
Невзначай напоролся ногой на что-то острое. Пощупал — железный зуб, под ногами валяется борона. Стал обходить — споткнулся и полетел на твердый, как камень, глиняный ток.
— Тихо ты, обормот! — зло прошипел над моим ухом кто-то из тьмы, а потом позвал: — Иди сюда. Да смотри, тут какой-то хлам свален…