Музей революции
Шрифт:
На втором этаже, в глубине, за широкой террасой, прячется спальня; на стекло бросают оранжевый отсвет ночники из окаменевшей пермской соли: лампочки в них робкие, пятнадцатисвечовые, зато их можно никогда не выключать, соль греется, насыщая воздух кристаллами йода. На третьем уровне терраса, за нею кабинет, из глубины которого сочится малахитовый свет. Иногда Николаша с грохотом сдвигает раму, выбирается на волю, курит; недовольно говорит по телефону. Из-за кованой перегородки выступают подошвы огромных ботинок. Носки почему-то загнуты, как на восточных туфлях; непонятным образом он ухитряется испортить дорогую обувь.
Все правильно она придумала: хороший получился дом. Архитектор, налысо обритый, демонстративно бодрый, с вечно молодым
Влада слушала, кивала, потом захлопнула журнал, положила на стол свой набросок, чуть склонилась к архитектору, коснулась пальцами его колена, нажала коготочками, и попросила: а все-таки вы сделайте, как я хочу.
— Вы понимаете, о чем я?
Архитектор тут же понял. И строителям пришлось в конце концов понять.
Прораб Олег Григорьевич, добродушный толстый украинец, с огромной церебральной головой, рахитичным пузом и короткими боксерскими ногами, сначала говорил с ней снисходительно. Не желал принимать всерьез. Что же; Влада стала появляться на объекте без звонка. Надевала телогрейку, сапоги, спускалась в котлован, лично замеряла глубину фундамента, браковала сырой кирпич, который рано или поздно пойдет затеками. Однажды вырвала розетки из стены (вам сказали — деревянное покрытие!), выбила ногой унитаз (не покупай советский, плоскодонный, стульчак с подставкой для дерьма!). Заметив, что плитка в ванной положена вразброс, не по рисунку, разъярилась, схватила кувалду, и с размаху разнесла перегородку.
Рабочие ее возненавидели, зато прораб зауважал. Ледащая, а молодец, характер боевой. И ум практический.
Но другим ее характер быть не мог. Все они, рожденные в восьмидесятом, до поры до времени не знали бед. Вспоминаешь — злость берет, так было в раннем детстве хорошо. Каждый день они ходили с мамой к набережной, где всегда кучкуются туристы, мама покупала для себя креветочек в кульке из «Крымской правды», а Владе — вяленых бычков с неестественно большими головами, точь-в-точь как у ее прораба. Когда мама резким движением рвала их напополам, от хвоста к голове, из тощих ребер выдвигалась желтая икра. На взгорье, если повернуть от набережной влево, летом действовали аттракционы. Было шумно, радостно, богато.
А на излете ноября вдруг резко наступала тишина; в санатории вселялись старички. Разгуливали по дорожкам в коротких резиновых ботах. Вечерами танцевали под брезентовым навесом, подпевая аккордеонисту: «Ночь короткааа, спят облакааа, и лежит у меня на ладооони незнакомая ваша рукааа».
Было очень скучно, сочился мелкий дождь, над горой клубилось марево, и вещи после стирки наотрез отказывались сохнуть.
За год до начала перестройки папа стал управделами запорожского обкома: он когда-то заканчивал горный, было решено, что справится. Теперь они жили в большом, солидном доме на площади Ленина. Окна выходили на трамвайные пути; Влада трудно засыпала под перекат колес и легкие звоночки. Зато в Запорожье она нашла своих лучших подруг на всю оставшуюся жизнь: Зойку, Ксюшу и Веру. Они вместе ходили в балетную школу. Здесь их научили понимать классическую музыку, которую родители не понимали, но уважительно давали денег на пластинки — Святослава Теофиловича Рихтера, Натальи Григорьевны Гутман, Лусине Апетовны Закарян. В школе им поставили осанку, отучили есть мучное, сладкое и жирное и выработали твердую привычку — терпеть, не сдаваться и ждать.
Привычка эта вскоре пригодилась. Зимой девяносто второго (обком давно уже разогнали) папу стали вызывать на регулярные допросы. Возвращаясь из прокуратуры, он садился на балконе и часами смотрел на трамваи.
Однажды мама прибежала
в школу, белая, как мел, далекая, чужая; схватила Владу за руку, и молча потащила к тете Варе, маме Зойки.— Мама, ты чего, мы куда? Ну ответь же! мама? что-то с папой?
Но мама все больней сжимала руку и молчала.
Тетя Варя тоже ничего не говорила и все норовила прижать к животу; фартук был сальный, вонял горелым маслом, чесноком и луком, Влада отпихивалась, как могла — все в этот день как будто бы сошли с ума. Никто ей ничего не объяснял; на нее смотрели как-то странно...
Что вспоминать о том, как они считали с мамой каждую копейку, а торговки на базаре смотрели с ласковой издевкой? как было холодно в декабре без отопления... А переезд в Москву? а сотенные бумажки, вложенные в паспорта, чтобы милиция не приставала? а поездки каждые три месяца — до границы и обратно, чтобы получить отметку в отрывном талоне? А первое короткое замужество, которое не сразу, но дало гражданство, зато буквально вытянуло душу? пьяный Сеня, позабыв, что слышимость на даче идеальная, а стенка между спальнями фанерная, без стука заходил к ее подруге в гостевую комнату и начинал безбожно приставать: а что это мы тут лежим совсем одни, а нам не скучно?
Верка пыталась шутить:
— Сень, да ты чего, у тебя жена молодая, к ней давай иди!
А он ей на полном серьезе:
— Я с ней сегодня уже три раза, хватит.
— О, какой ты могучий.
— Ты лучше попробуй, тогда заценишь...
— Нет, Сенечка, мне сегодня нельзя, ты иди, иди.
Нет, нет, и еще раз нет — никаких воспоминаний, все стереть из памяти. Ничего, что было. Только то, что есть сейчас. И то, что будет.
Кто же это ей звонит и пишет? Неужели Коля притворяется? Навряд ли. На него непохоже.
Снизу, от входной тяжелой двери, поднимается накатом эхо: кто-то ее широко отворил и злобно, с размаху, захлопнул.
— Николаша, это ты? Случилось что?
— Так, мать, докладывай по форме: брала джипиэс? водитель мой мудила, не знает, как ехать... Да, я в курсе... Да, ты не любишь мата... Но ведь это правда, он — мудак. Чччерт, ну где же джипиэс? Слушай сюда, это ведь твоя работа, точно говорю. Вспоминай давай — сунула куда-то, и забыла? Что значит — нет такой привычки? А кто в прошлом месяце посеял права? А кто поставил машину на Бронной и стал искать ее в Козихинском? Я из-за кого перед ментами унижался? А мобильный кто теряет раз в неделю? Ну что, не ты взяла?
...А, вот он, гад. На самом видном месте. Приветики, поехал дальше.
Говорите, ничего не вспоминать?!
…Как только Николай определился, они рванули в Запорожье, на смотрины. Господи, как там чудесно! После примороженной Москвы — синий мартовский свет. Откупорены звуки, воробьи мельтешат, благодать. Родная старомодная квартира сияет свежевыбеленными потолками. Мама каждую весну вытаскивала из подвала козлы, повязывала волосы капроновой косынкой, желтозеленой, с несмываемыми пятнами, и распыляла пылесосом водную эмульсию с подмесом синьки. (Мамочка теперь переселилась к тете Ире в Красноярск, потеряла вкус к хозяйству, закупорилась и скучно доживает; бедная моя мамуля!)
Обед был приготовлен по партийному уставу: венозный борщ из фаянсовой супницы, водка в хрустальном графине, граненые лафитнички на узких ножках, настоящие советские котлеты, истекающие жирным соком, бесподобное соте из синеньких, пирожки со свежей вишней, пышные, домашние.
Мама нарядилась в голубое крепдешиновое платье с белым кружевным воротником. Волосы, роскошные, почти не тронутые сединой, затянула бабушкиным гребнем. Маленькая, стройная, с гладкой свежей кожей, она как будто намекала будущему зятю, что наследственность у них в роду хорошая, и дочь ее до самой старости не подурнеет. Дескать, смотри и цени.