Музей моих тайн
Шрифт:
Впрочем, Том сам про себя знал, что он трус. Вчера к нему на улице подбежала женщина и закричала, что он прячется в тылу, и он страшно покраснел. Потом подошла другая женщина, совсем пьяная, и сказала: «Правильно, парень, в штатском шкура целей будет», и он покраснел еще сильнее. Том знал, что первая женщина права, он действительно прячется в тылу. Прячется потому, что от одной мысли о фронте у него душа уходит в пятки. Когда Том думал о войне, его охватывало странное чувство — словно все внутренности разжижаются. И еще он не хотел бросать бедную малютку Мейбл — как же она будет без него? Работодатель Тома был членом общества Друзей. [29] Он пошел в призывную комиссию и умудрился получить для Тома освобождение — сказал, что все остальные его клерки ушли на фронт и компания не сможет продолжать работу, если и последний клерк тоже уйдет. Тому дали отсрочку на полгода, но он знал, что продления не получит.
29
То есть квакеров.
Том пошел домой длинной дорогой, потому что вечер выдался дивный. Май — его любимый месяц, за городом как раз цветет боярышник. Том с Мейбл часто катались на велосипедах за город, и Том рассказывал молодой жене про то, как мальчиком жил в деревне, и про мать; он даже рассказал, как страдал, когда она умерла, — кроме Мейбл, он никогда ни с кем про это не говорил. У Тома была фотография матери, сделанная бродячим фотографом, французом, незадолго до ее смерти. Том нашел фотографию в пачке других в то утро, когда отец сказал, что мать умерла. Фотографии валялись на кухонном столе; отец был в таком состоянии, что даже не заметил их. Фотография Алисы была в красивой рамке чеканного серебра, с красной бархатной подложкой, и Том взял ее и спрятал у себя под матрасом, чтобы это был прощальный подарок только для него одного. Но позже, когда они, горюя, единым фронтом противостояли омерзительной мачехе, Том показал фотографию Лоуренсу и Аде — правда, не отдал, несмотря на просьбы, мольбы и рыдания. Теперь фотография гордо стояла в центре дубового комода у Тома в гостиной, и Мейбл каждый день смахивала с нее пыль и часто говорила: «Бедная женщина», и если Том слышал, то при этих словах у него странно перехватывало горло.
Небо над улицей Святого Спасителя было темно-синее, почти фиолетовое. Том шел, задрав голову и глядя вверх, и вдруг ему показалось, что кусок неба — чуть темнее окружающего фона — отделился и куда-то поплыл сам по себе. Том удивленно смотрел на него, а потом услышал восклицания других людей и увидел, что они тоже стоят, задрав головы, и кто-то благоговейным полушепотом произнес: «Это цеппелин!» — а другой отозвался: «Черт возьми!» Несколько женщин с визгом побежали укрываться в домах, но остальные стояли и наблюдали, как завороженные. Цеппелин так волшебно висел в небе, что мысль о бомбах никому и в голову не пришла, — но тут раздалось гулкое БУБУХ, и что-то прошло дрожью по всему телу Тома, и колоссальная вспышка осветила всю улицу, и Том вспомнил про Нелл и Лилиан и их шторы для затемнения. В следующую секунду все было абсолютно тихо и совершенно неподвижно, если не считать клубов дыма, огромных, как облако. Потом раздались крики и стоны, и Том увидел человека, у которого не хватало полголовы и одной ступни, в то время как похожая ступня валялась на дороге. Девушка сидела, сжавшись, на ступеньках методистской часовни и скулила, как раненое животное, и Том подошел к ней и попытался сказать что-нибудь утешительное. Но когда он нагнулся к ней и спросил: «Вам помочь, барышня?» — она посмотрела на его руку, завизжала и отскочила, и когда Том тоже посмотрел на свою руку, он понял почему: кисти на руке не было, только обрубок серо-голубой блестящей кости и обрывки сухожилий. К Тому подбежал солдат в форме и сказал: «Держись, парень, пойдем» — и доставил его в больницу на задке чьей-то телеги.
Солдат дал Тому отхлебнуть чего-то из своей фляжки и все время обеспокоенно поглядывал на него. Он перевидал много раненых, но ни один из них не хохотал как сумасшедший.
Рука чудовищно болела, словно ее окунули в расплавленный металл, но Тому было все равно. Теперь его не отправят на фронт, он останется с милой женушкой и сможет помахать культей перед носом у любого, кто назовет его тыловой крысой.
Лилиан и Нелл сидели на койке у Тома, и Нелл отвела прядь волос с лица брата. Его доставили в госпиталь на Хаксби-роуд — бывшую столовую для работников «Роунтри», которую переоборудовали в больницу для раненых, доставленных с фронта, и сестры вели себя так, словно он — настоящий раненый солдат. Обе улыбались ему, а Лилиан даже наклонилась и поцеловала его.
— Бедный Том, — тихо сказала она, а Нелл улыбнулась и ответила:
— Наш храбрый брат — вот погоди, я напишу об этом Альберту.
Глава восьмая
1963
Кольца Сатурна
Оставшиеся в живых носительницы фамилии Леннокс балансируют на грани двух миров — мира невинности и мира опыта. Для меня эту грань символизирует экзамен «одиннадцать плюс», который мне скоро предстоит держать и который навеки определит мою судьбу. Для Нелл это переход от жизни к смерти, для Банти — соблазн
супружеской неверности, которому она, может быть, поддастся, а может быть, и нет, а для Патриции… Патриция приходит ко мне в спальню как-то в январе, вечером, и гордо объявляет, что вот-вот потеряет девственность.— Ты хочешь, чтобы я тебе помогла ее искать? — рассеянно спрашиваю я, не совсем уловив, что именно она сказала.
— Не строй из себя умную, — рявкает Патриция, выскакивает и захлопывает дверь.
Так как я именно сегодня позорно провалила тренировочный экзамен «одиннадцать плюс» по математике, слова Патриции причиняют особенную боль, и я долго смотрю на несправедливо обиженную дверь спальни, раздумывая о том, как сложится мой жизненный путь. Пойду ли я по стопам сестер — как живых, так и мертвых — в гимназию для девочек имени королевы Анны или же отправлюсь в отстойник для человеческого сырья — общеобразовательную среднюю школу на Бекфилд-лейн? Дверь спальни не только хранит ключ к моему будущему, но и служит опорой для висящего на ней календаря «Старая добрая Англия», рождественского подарка от тети Глэдис. Эта старая добрая Англия весьма далека от нашей семьи — месяц за месяцем, страница за страницей одни крытые соломой сельские домики, шпили далеких церквей, стога сена и пригожие молочницы. Кроме того, в календаре кучи полезной информации — не будь его, как бы я узнала, например, когда празднуется День доминионов? Или дату битвы при Гастингсе? Жаль лишь, что от этого никакого толку на экзамене «одиннадцать плюс».
Я без интереса пролистываю пришедший в понедельник журнал «Смотри и изучай», так и не обнаружив ничего заслуживающего рассмотрения или изучения. Мы уже переехали из темных закоулков Над Лавкой в новый, полный света и воздуха полуотдельный дом, снаружи отделанный штукатуркой со вдавленными камушками; в нем есть центральное отопление, но Банти отказывается включать батареи в спальнях, — по ее мнению, теплые спальни вредны для здоровья. Патриция замечает, что гипотермия еще более вредна для здоровья, но стоит Банти вонзить зубы в какое-нибудь убеждение, и она уже не отпустит, что твой бульдог. В спальне так холодно, что кончики пальцев у меня розовеют, потом синеют, — думаю, если подождать подольше, можно увидеть, как они станут фиолетовыми и совсем отвалятся. Но я не успеваю пронаблюдать этот интересный феномен, поскольку возвращается Патриция и говорит:
— Ну что, с тобой можно разговаривать или ты собираешься тупить?
Бедная Патриция — ей так нужно кому-нибудь излить душу, что она вынуждена обходиться мной. За ней уже несколько недель ухаживает некий Говард — серьезный тощий юноша в очках, ученик школы Святого Петра, дорогой частной школы для мальчиков, стадион которой выходит как раз на хоккейное поле гимназии королевы Анны. Говард, оказывается, следил — на грани вуайеризма — за хоккейными подвигами Патриции (она фанатичная правофланговая нападающая), вместо того чтобы варить всякие штуки в колбах, и вот как раз перед Рождеством уговорил ее встречаться с ним.
— Я решила сделать это с ним, — говорит она.
В ее устах «это» звучит как удаление зуба. Поскольку я упустила часть ее самой первой фразы, то до сих пор не могу взять в толк, что же такое «это». С первого этажа, от подножия лестницы (лишенной призраков), на Патрицию начинает орать Банти, но Патриция не обращает внимания. Банти продолжает орать, Патриция продолжает ее игнорировать. Кто сдастся первой?
Банти.
— В следующие выходные родители Говарда уезжают, вот тогда мы это и сделаем, — говорит Патриция.
Она сидит в изножье моей постели, необычно радостная, и я осмеливаюсь спросить, влюблена ли она в Говарда.
Патриция громко фыркает:
— Руби, ты что, совсем? Романтическая любовь — устаревшая буржуазная иллюзия!
В журнале «Смотри и изучай» такого не пишут.
— Впрочем, приятно, когда кто-то хочет быть с тобой, — добавляет Патриция.
Я сочувственно киваю — это и в самом деле должно быть очень приятно. Мы празднуем редкий момент взаимопонимания тем, что ставим мою самую новую пластинку, «Вечеринка у Чабби Чекера», купленную мной за подарочный жетон, полученный на Рождество, и очень серьезно учимся танцевать твист; впрочем, у нас ничего не выходит: Патриция держится слишком прямо и неловко, а я просто все время теряю равновесие. Под конец мы в изнеможении валимся на кровать и рассматриваем девственно чистые потолочные панели, оклеенные обоями из прессованной древесной стружки, — такие элегантные по сравнению с потрескавшейся беленой штукатуркой Над Лавкой. Патриция поворачивает голову ко мне:
— Надо полагать, ты хочешь, чтобы я тебя завтра сводила в кино?
Она спрашивает так, словно делает большое одолжение, но я знаю, что она не меньше моего жаждет увидеть «Малыша Галахада», — в недлинный список наших с ней общих интересов входит страсть к Элвису Пресли. Более того, завтра 8 января, день рождения Элвиса (это событие отмечено в календаре «Старая добрая Англия» созвездием нарисованных от руки красных сердечек). Патриция зовет в «Одеон» меня, а не Говарда, потому что знает — он будет весь фильм насмехаться над нашим мягкосердечным героем в туфлях из синей замши.