Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Талмудисты еще в восемьсот семнадцатом исходатайствовали у блаженной памяти Государя Императора Высочайшее царское повеление, которым запрещались слухи об употреблении евреями христианской крови. Что, конечно, мало повлияло на общественность. «Вести» искали козла отпущения и в подробностях смаковали зверскую смерть ребенка. Вопрошалось, не следует ли еврейская диаспора наставлениям Ветхого Завета буквально, ведь сказано в Книге Чисел: «Яко левичища восстанут… и кровь посеченных испиют». Газета упоминала, что на Пейсах хасиды традиционно едят яйца и опресноки, вместо соли посыпанные пеплом из сгоревшей ткани, которую пропитывают младенческой кровью. Не были забыты и недавние

резонансные преступления — отрезание хлеборобу кончика языка на Волыни и насильственное кровопускание луцкой девочке.

Результатом статьи стало избиение шестинцами евреев. Троих толпа заколотила до смерти. Цирюльник Мордохей после нескольких часов истязаний признался, что община убила ребенка на праздник Амана, а кровь добавила в медовые пряники.

Впрочем, никакой гувернантки Прокловой и никакого замученного младенца не существовало в природе, а все детали кощунства были плодом фантазии газетчика. Историк Георгий Вещук посвятил погрому сорок четвертого года брошюру «Антисемитизм: наказание без преступления».

Единственное ритуальное убийство произошло в Шестине полвека спустя и не вызвало особого резонанса. В районе Водопоя пропало двое подростков. Живучая газета «Губернские вести» разродилась возмущенной заметкой. Намекнула, что к их исчезновению могут быть причастны пресловутые хасиды, и процитировала книгу Сулхан Оруха: «Кровь скота и зверя употреблять в снедь нельзя, а кровь человеческую, для пользы нашей, употребляйте».

Хасиды Шестина на всякий случай массово уехали из города и тем самым спасли себя от новых нападок. Подростков так и не нашли. Их прикончили в подвале махонинского дома, и сам промышленник из тени наблюдал за казнью. Адам Садивский, изрядно накачавшийся коньяком, трижды поднимал топор и трижды падал на колени, чтобы сблевать. Дрожало свечное пламя. В итоге Цвира Минц вырвала у него оружие, закатала рукава и рубанула по шее связанной девочке. Красное оросило дно бассейна, испачкало красивое и безумное лицо Цвиры. Будто багровые веснушки рассыпались по щекам. Лезвие взмывало и опускалось, перегрызая позвоночник. Рядом завывал в кляп братик убитой.

Хасиды, как видите, оказались ни при чем.

Во мраке за спиной Махонина стоял еще кто-то, он взирал на кровь, он помнил…

Весна тысяча семьсот двадцатого года выдалась холодной, морозы погубили урожай. Поля покрыл иней.

— Скорбит земля, — сказал староста, — негодует.

И ночью собрал на околице дюжину сельчан. Тем временем жены их и матери крестились в избах иконам, солью с маком посыпали пороги. Под круглой луной, под пронзительным ветром, воющим, словно стая волков, мужчины вершили суд, а подсудимый сидел на липовом стуле. Его руки привязали к подлокотникам, накинули хомут на шею и примотали к высокой спинке.

— Ты, — сказал староста, кутаясь в полушубок, — ты душегуб, мы знаем. Ты кощунствовал и ворожил. Ты пользовался вдовьей хотью, крал сребро, пьянствовал. Тебя земля не берет.

Сельчане хмуро смотрели на подсудимого, а он таращился в ответ. Вынув из гроба, из грунтовой могилы, ему сызнова открыли глаза. Лампадка бросала блики на желтое, тронутое тленом лицо. Кривые зубы вылезли из-под задранной губы, он будто ухмылялся презрительно. Что-то белое копошилось в глубине рта, за рябым языком. Соседи воротили носы от запаха, затыкали рукавами. Мертвец сидел на стуле и слушал приговор.

— Тебе не лежалось во гробе, — мрачно говорил староста. — Ты насылал вьюги, плакучую сухоту, худобище на скот, уполошницу, прикомницу, полуношницу и прочия немощи. Тебе не будет покоя, не будет землицы, не будет похорон.

— Не будет, —

хором отозвались крестьяне. Самый молодой, рыжий, подошел, как велено было, к старосте и дал ему блины:

— Помяни покойника.

— Не помяну! — Староста швырнул блины на промерзлую землю и растоптал.

— Не помянем! — повторили соседи.

Мертвец впитывал каждое слово, и огонь лампады зажигал его лютые глаза. Его и при жизни обходили стороной. Родители согрешили, зачав его в Великий пост, оттого получился он уродцем.

Ветер развевал волосы трупа. Пороша оседала на осклизлой плоти.

Староста вытащил прутик, приблизился и ударил наотмашь по скалящейся морде.

— Не я бью! Господь бьет!

Один за другим соседи прошли мимо подсудимого и хлестали ветками.

— Убирайся в Лелей-гору, окаянный!

Рыжий мазнул смолой по лбу мертвеца и отпрянул, испугавшись содеянного и того, как пуще прежнего загорелись внимательные зрачки. Потом с подсудимого содрали погребальные одежи, обнажив стыд, облачили в женскую рубаху и бросили за плетень. Так он и лежал среди чахлой травы.

Соседи покинули судилище. Долго рыжий не мог смыть деготь с пальцев. А на следующий день снег прекратился и облака развеялись.

Кабаре «Бродячая собака» плавало, как в тумане, в табачном дыму. Под подошвами половых хрустели опилки. На сцене выступал знаменитый футурист Давид Бурлюк. Была суббота, полуподвал заполнили чудаковатые набриолиненные господа в цилиндрах и регатах и томные дамы в коленкоровых платьях, посасывающие мундштуки. Прошел и скрылся за дымовой завесой Осип Мандельштам. Одноглазый Бурлюк с намалеванной на щеке кошкой декламировал до хрипа:

— О, ночь! О, бездна лун! Дрожащий плоский лгун! Над мостовой — зимы больной колдун. Свистун, вещун, плясун… Угрюмый, хитрый, злой…

Публика жидко аплодировала. Дамы высматривали Маяковского. За дальним столиком сидели двое: художник и девушка, которая именовала себя «Незнакомкой».

— Я проклят, — сказал Виктор Гродт. Он опустошил стакан и снова нацедил из штофа. — Я говорил тебе?

— Пятый раз за полчаса, — ответила спутница. Она смутно знала, что Гродт иллюстратор, рисует чертей и морских гадов.

— Я дьяволу душу продал, — пьяно оповестил художник. Черная прядь упала на бровь.

— Люциферу?

— Баал-Зебубу. — Он закашлял, и девушка отодвинулась от стола. — Если я в дом ворочусь, он меня кокнет.

— Так не возвращайся, — безразлично сказала девушка.

Гродт хохотнул горько. Дернул за накрахмаленный ворот.

— Он заставит! У него все на счету! Все на карандаше! Дьявол — это солнце. А мы планеты. Носимся по орбитам круг за кругом. И орбиты — это наш ад.

Художник встал, разливая водку, поплелся к выходу. Официанты пихали его, девицы косились брезгливо. Гродт хромал по улочкам, мимо смердящих помойных ям, экипажей, фонарей, по брусчатке, по набережной и не смахивал жирную муху, гнездящуюся на переносице. Он думал, что все это уже было, что он тысячи раз шел вот так, снова и снова возвращаясь домой.

В годы Гражданской войны в Водопое часто пропадали люди. Как трое беглых повстанцев, что нашли за бурыми кирпичными стенами вечное убежище. Григорий Ганин, его сестра Лариса и дезертир Маклок. Пришедшие наутро красноармейцы никого не обнаружили среди мусора и разломанной мебели. Лишь комиссару почудился смех. Смеялось, щелкая клювом, чучело вальдшнепа. Кавалеристский сапог топнул, расплющивая хохочущую дрянь из перьев и ваты. Комиссар перекрестился и приказал идти на север, а дом провожал всадников окуляром чердачной линзы.

Поделиться с друзьями: