Моя школа
Шрифт:
Он принялся широко креститься кержацким крестом, свирепо закидывая руку чуть не на затылок, и гнусаво начал читать:
— Се предста ми множество лукавых духов, держаще моих грехов написание, и зовут зело дерзостне…
В классе поднялся дружный, раскатистый смех.
— А бабешка-кликуша разве что понимает, о чем там читает ихний поп? Хлещет земные поклоны к месту и не к месту. А потом как заорет на все мольбище: «Ах!.. Ах!..»
Отец Александр вскинул руки вверх. Рукава его рясы смешно болтались.
Мы снова охвачены неудержимым приступом смеха. Поп был похож
— Ах!.. Ах!.. Низошел!.. Низошел!.. Свят дух!.. Низошел!..
Здесь уже представление дошло до высшего предела. Лицо попа покраснело, глаза налились слезами, брови вскинулись, а на лбу выступил обильный крупный пот. Подобрав свою рясу, как юбку, он вместе с рясой прихватил брюки, и мы увидели его чулки и розовые тиковые подштанники. Он крутился, подскакивал и кричал всё той же фистулой:
— Ах!.. Низошел!.. Дух… свят… Низошел!..
Хохот ребят перешел в протяжный гул. Особенно уморительно хохотал Ванюшка Денисов, поджимая живот:
— Аха-ха-ха-ха-ха-а-а-а-а-а! Ихи-хи-хи-хи-и-и-и-и-ой!
Дверь приоткрылась. В ней показалась плешивая голова сторожа Никифора.
Он испуганно посмотрел на попа, потом улыбнулся бородатым лицом и торопливо скрылся.
В коридоре серебристой струйкой пролился звонок. Это Никифор возвестил об окончании урока.
Отец Александр встал. Он задохся, точно вбежал на гору. Оправил рясу, пригладил волосы и хвастливо сказал:
— Вот они, кержаки-то как. Разве это моленье? Дурь!
Потом уже, серьезный и полный достоинства, взял подмышку журнал и, направляясь к выходу, проговорил:
— Что у нас там? Притча о слепорожденном? Повторите!
Никифор, улыбаясь, вошел к нам и спросил:
— Чего это, ребята, с батькой-то случилось?
— Показывал, как у кержаков кликуши кличут.
— Ишь ты!.. А по-моему, он просто выпил сегодня… Будто и не знают без него кержаков. Сходи в молельну к Красильниковым, посмотри. Всё на виду.
«ЦЕРКОВНАЯ ЗАДВИЖКА»
По праздникам нам приказывали утром являться в школу. Там выстраивали нас рядами по-двое и вели в церковь.
Мой брат пел в соборном хоре. Весной он привел меня в маленькую приходскую школу, где у соборных певчих были спевки, и передал меня регенту.
Регент — черный, как жук, высокий тощий человек — взял скрипку и, водя смычком по струнам, сказал:
— Ну-ка, тяни?
Я тянул.
— Правильно. У тебя альт.
Черные огромные усы регента сердито пошевелились.
Я любил ходить вечерами на спевки. Мы собирались раньше и в церковной ограде играли в застукалки — в прятки.
Раньше всех приходил регент. Он чертил на классной доске пять линеек и писал ноты, поясняя:
— Это — до, это — ре, а это — ми. — Вписывал крючки, черточки: — Это — пауза… Это — тутти, а это — форшлаг.
Потом, ударяя о руку камертон, он подносил его к правому уху и, прищуривая один глаз, задавал тон неприятным голосом:
— Ре-е… си-и… соль… — Приказывал: — Тяните!
Мы тянули.
Я
скоро выучился петь и получал уже жалованье — двадцать копеек в месяц.Стоя на клиросе в церкви, я наблюдал за людьми.
Каждое воскресенье у иконы иверской божьей матери я видел одну и ту же пару. Они очень выделялись из общей массы молящихся. Чиновник средних лет, с красивой черной бородой, стоял позади своей жены, рыхлой женщины в большой шляпе со страусовым пером. Он стоял строго, прямо, а она часто падала на колени и, смотря вверх, на иконостас, влажными, немного косыми глазами, жарко молилась. Я видел, что в ней живет неизмеримое доверие ко всему тому, что происходит за царскими и пономарскими дверями, в алтаре.
С первых дней посещения церкви мне думалось, что там именно происходит таинство общения человека с богом, как рассказывал нам отец Александр в классе. Я боязливо заходил в алтарь, где у престола всегда стоял священник. Мне сказали, что туда нельзя ходить.
Меня пощипывало любопытство.
— А что будет, если я пройду? — спросил я черного губастого дисканта, Алешку Кондакова.
— Шибанёт, — сказал он.
— Чем?
— А вот увидишь, чем.
Однажды я осмелился и пробежал через запрещенное место. Но меня ничем не «шибануло».
А в другой раз, за обедней, я видел, как дьякон Аристарх в блестящем стихаре и с большой золотой лентой через плечо стоял на запрещенном месте, широко расставив ноги, и просил у регента денег.
— До завтра, Александр Алексеевич, я сейчас кого-нибудь пошлю. Башка трещит… Не пропадать же сторублевой голове за двугривенный. Думал причастием опохмелиться, да батюшка все выжрал. Целую бутылку вылакал.
Регент дал денег.
Спустя полчаса дьякон Аристарх ушел в угол алтаря, достал из-под стихаря полбутылки водки, открутил красную сургучную печать и хлопнул бутылку дном об ладошку. Водка вспенилась, пробка вылетела и упала на запрещенное место. Потом дьякон жадно выпил из горлышка половину бутылки и, пряча её под стихарь, в карман своей рясы, торопливо зашагал к выходу, на амвон.
— Рцем, от всея души и от всего помышления нашего рцем! — басовито провозгласил он и, размахивая золотой лентой, вышел из алтаря.
Мне было смешно смотреть на жену чиновника, которая так обильно проливала слезы. И слабо зажжённая вера в бога тогда у меня потухла. Какое-то безразличие стало у меня ко всему, что происходило, в церкви. Я ходил петь не из любви к богу, а только потому, что платили. На эти деньги я покупал учебники, тетради. Брат на книжки не давал.
От Ксении Ивановны я слыхал:
— Певчие — это хор ангельский.
Я видел, что в этой доброй старушке живет безграничная вера. Она исправно, каждую субботу, ходила в церковь ко всенощной и становилась в темном уголке всегда на одно место.
— А батюшка отец Александр меня зовет «церковная задвижка», — сказал я.
— Как это? — спросила она, недоумевая.
— А так. Он спросил у меня урок по закону божию, я не ответил.
Он взял мой дневник и говорит: «Двойку бы надо поставить, а раз ты «церковная задвижка», так на тебе кол!» Единицу поставил.