Моя мать Марлен Дитрих. Том 2
Шрифт:
С Ремарком я всегда была смелой.
— Нет, сегодня день не для Ван Гога.
— А какой же сегодня, по-твоему, день?
— Как насчет Сезанна?
Ремарк улыбался, кивал и снова перебирал полотна.
— Акварель или масло?
Чаще всего я просила Бони показать картины Эль Греко. Его мрачный стиль был созвучен моему внутреннему смятению. Ремарк, конечно, понимал, что в нашей семье творится что-то неладное, и боялся спросить. Все равно он бы мне не помог, а лишь огорчился бы, почувствовав себя импотентом и в дружбе.
Я как-то спросила, почему он не развешивает свои картины, и Ремарк сказал, что дом ему чужд, и атмосфера здесь недружественная. Он надеялся,
Посмотри на Равика, исцарапанного и обласканного, зацелованного и оплеванного… Я, Равик, видел много волков, знающих, как изменить свое обличье, и всего лишь одну Пуму, сродни им. Изумительный зверь. Когда луна скользит над березами, с ним происходит множество превращений. Я видел Пуму, обратившуюся в ребенка; стоя на коленях у пруда, она разговаривала с лягушками, и от ее слов у них на головах вырастали маленькие золотые короны, а от волевого взгляда они становились маленькими королями. Я видел Пуму дома; в белом передничке она делала яичницу… Я видел Пуму, обратившуюся в тигрицу, даже в мегеру Ксантипу, и ее длинные ногти приближались к моему лицу… Я видел, как Пума уходит, и хотел крикнуть, предупредить об опасности, но мне пришлось держать рот на замке…
Друзья мои, вы замечали, как Пума пляшет, словно пламя, уходя от меня и снова возвращаясь? Как же так? Вы скажете, что я нездоров, что на лбу у меня открытая рана, и я потерял целую прядь волос? А как же иначе, если живешь с Пумой, друзья мои? Они порой царапаются, желая приласкать, и даже спящей Пумы остерегайтесь: разве узнаешь, когда она вздумает напасть…
Каждый раз, когда Ремарк присылал матери письмо, она звала его к себе, клялась, что любит только его, иногда позволяла ему любить себя, но наутро, перед уходом в «Юниверсл», выпроваживала. Это разжигание и охлаждение чувств губительно сказывалось на творчестве Ремарка. Через некоторое время желтые листы уже оставались неисписанными, а заточенные карандаши — неиспользованными.
Когда бередишь страшную, глубоко погребенную тайну, невольно в голову приходит мысль: почему мне понадобилось загонять ее так глубоко, чтобы почувствовать себя в безопасности? Вырвавшись на свободу, детские переживания плавают на поверхности, как привидения на поздравительных открытках к празднику «Всех святых». Я придавлена тяжестью ее огромного тела. Ее рука снует по моим самым интимным местам. Я еще не понимаю, что со мной происходит, но чувствую внезапное отвращение. Холод, ужасный пронизывающий холод, вызывает дрожь, едва не останавливает сердце, подавляет крик — беззвучный, хоть он и звенит у меня в ушах.
Я не сознавала, что меня насилуют — это слово наполнилось смыслом нескоро, когда я поняла: сотворенное со мной имело название. Отныне ночи наполнились беззвучным плачем, я думала, что узнала секс, и содрогалась от его приближения. Когда Носорожиха наконец оставляла меня в покое, я одергивала ночную рубашку, подтягивала коленки к груди, притворяясь, что ее не существует
вовсе, а потом проваливалась в сон, убежденная, что меня наказывают за какой-то неведомый, невыразимый в словах грех.В какой-то степени меня заранее подготовили к изнасилованию. Всегда послушная, стремящаяся угодить тем, кто опекал меня, легко поддающаяся чужому влиянию, я превратилась в предмет собственности, готовый к использованию. Если ты лишена индивидуальности, и другие помыкают тобой, как хотят, у тебя невольно вырабатывается более пассивная реакция, и ты не пользуешься своим правом задавать вопросы. О, я убегала, по-своему, конечно, потому что мне некуда было податься, не с кем поделиться в надежде на доброе участие, даже если бы я и нашла нужные слова. И я ушла в единственно знакомое и, по моему мнению, безопасное место — в себя. Я спрятала в глубине души свою тайну, позволила ей терзать меня, стать моим собственным адом. Когда над тобою надругались, подстрекаемые небрежностью той, которую и природа, и общество почитают твоей «любящей» матерью, это особый ад.
Почему моя мать выбрала эту женщину и поселила ее со мной наедине? Неужели она хотела, чтобы надо мной надругались? Чем я заслужила такое отношение? Матери должны любить своих детей, защищать их от обиды. Я была хорошей девочкой. Почему ей захотелось меня наказать? Почему она желала, чтобы меня больно ранили? Что я сделала? Неужели я настолько плоха?
Эти мучительные вопросы я таила в глубине души, и отчаяние поселилось рядом с болью. Я убедила себя, что мечта о своем, настоящем доме, о муже, который любил бы меня, никогда не сбудется, и я сама во всем виновата: позволила сотворить с собой нечто ужасное.
Наверное, я все еще верила в чудеса, раз попросила о встрече с матерью. Не знаю, почему я это сделала. Всю свою жизнь я задавала себе этот вопрос: на что я тогда надеялась, какого утешения искала? Вероятно, инстинкт повелевает бежать к матери, если тебе больно. И все равно это была глупость. Отчаянная необходимость часто толкает на глупые поступки.
Мать больна, сказали мне, ее нельзя беспокоить, но я могу зайти к ней ненадолго.
Жалюзи были опущены, в комнате полумрак и прохлада. Бледная и непривычно опустошенная, мать лежит на софе, обложенная подушками; тонкая рука стягивает на груди мягкую шерстяную шаль.
— Радость моя…
Она вздохнула. Казалось, и этот легкий вздох она сделала с трудом. Я подумала, что мать умирает и опустилась на колени возле софы. Ее рука слегка коснулась моей головы, как бы благословляя меня. Тут надо мной нависла Нелли.
— Милая, твоей мамочке нужно немножко поспать. Приходи завтра, хорошо? Она тебе сама позвонит, я обещаю.
Бросив последний взгляд на подрагивающие веки матери, я ухожу… Может быть, она обо всем знает и больше не хочет меня видеть?.. Нет, просто я появилась не вовремя. Никогда не обращайтесь за помощью к матери, только что сделавшей аборт.
Следующие четыре дня мать играла Камиллу, и я замкнулась в своем беспредельном отчаянии. Чудо запоздало.
Господь был милостив, да и время безопаснее. Тогда не увлекались наркотиками — «ангельской пылью», «льдом», крэком, торговцы наркотиками не стояли на углу, наркоманы не кололись в парках. Наркотик моей юности, алкоголь, не так быстро удовлетворял потребность души в саморазрушении. Он притупляет нанесенную другими рану и позволяет человеку ранить себя добровольно. Он создает иллюзию, что уж за эту деградацию в ответе вы сами. Так что, причиняйте себе больше вреда, чем вам причинили другие, вам ничего не угрожает — безумный самообман! — и пропадайте пропадом.