Москва и жизнь
Шрифт:
До Павелецкого вокзала, центра всеобщего притяжения, взрослые ходили пешком, а мы, детвора, увлекались тем, что находили в округе двора. Тут существовал предназначенный для постижения мир с презрительно-уменьшительными названиями: «картонажка», «мыловарка», «пожарка»…
Начну с «картонажки». Забраться туда оказывалось проще всего. Там делали конфетные фантики, шоколадные обертки и прочую красоту. Самих сладостей мне в детстве совсем не досталось, зато фантиками судьба не обделила. Склады запирались, но не охранялись. Мы забирались в огромные ангары и брали сколько могли.
Особенно привлекал шоколад «Сказки Пушкина». Там на синем, гладком, хрустящем под пальцами фоне, в золотой от сияния комнате сидел некий юноша по
«Мыловарка» стояла в центре двора. Там делали хозяйственное мыло, и в довольно больших количествах. Но нас, детей, занимало не производство, а сырье – постоянно обновляемая и пополняемая гора гниющей падали со странным названием «мездра». Даже в самые страшные годы войны я не мог мыться хозяйственным мылом, ибо видел, из чего оно делается. Вы не знаете, что зовется «мездрой»? Это разлагающиеся шкуры, лапы, уши и прочая дрянь с чудовищным запахом и непременным нашествием ворон. Они-то и поглощали наше внимание. Мы били их из рогаток, воображая фашистскими захватчиками. Враг кричал страшным голосом и улетал в ужасе.
На «мыловарке» работала кочегаром моя мамаша. У нее имелось свое помещение – котельная. Там топился паровозный котел и всегда было жарко, сухо и хорошо. Котел занимал все пространство помещения, горячий и огнедышащий, как плененный сказочный зверь. Мы кормили его углем, приносили «пищу» со двора ведрами. Следили за уровнем воды в организме, подкачивая большим насосом. Выгребали серый, неинтересный шлак. Но предметом детской гордости считалось искусство кидать в топку уголь лопатой – да так, чтобы попасть точно в то место, где на фоне ровного красного огня выгорало черное пятно.
Впрочем, главным считалась не работа, а то, что сейчас я бы назвал созерцанием, а тогда не знал, как назвать. Смотреть в огонь, подолгу, не отрываясь, было любимым занятием. Множество трубок спускалось торцами в пламя огня. Горячий воздух смещал их. Казалось, они шевелятся и дрожат, исполняя какую-то неслышную музыку на светящемся органе.
Нас тогда не водили в церковь. Ни золота окладов, ни пламени свечей не присутствовало в детской жизни в мои годы. Все это пришло позже, в сознательном возрасте. Но то, что пленило чудом православной литургии, я встретил как нечто знакомое, потому что впервые душа испытала это в той кочегарке.
Однако не буду задерживаться. Такие минуты – святые, и говорить о них как-то нескромно. К тому же не созерцательность составляла главное содержание жизни. Да и мать вскоре лишилась места. После войны кто-то решил проявить заботу о женщинах: вышло постановление, запрещавшее им ряд профессий военного времени, кочегара в том числе. Мамаша жутко переживала. Из сухого, ароматного жара кочегарки попасть – куда бы вы думали? – в царство Снежной королевы. Ее сделали машинистом холодильных установок. Тут все оказалось наоборот. Холодно. Белые шубы инея. Резиновые сапоги. Запах аммиака. Мне это совершенно не нравилось, и я перестал бегать на ту работу. Но уговорить дирекцию вернуть нас в тепло кочегарки мамаша не могла.
«Пожарка»
Итак, куда же теперь дальше – на брошенную стройку, к «пожарке»! Детям во дворе разрешалось все. Мы жили без всякого надзора со стороны взрослых. Можешь бегать по любым пустырям, помойкам и свалкам: пока не свернешь себе шею или не побьешь чужого окна, твой маршрут никого не касается. Лишь вечернее время давало право «загнать человека домой».
«Пожаркой» называли старый барак на берегу Москвы-реки и недостроенное здание пожарной
части, начатое до войны. Пожарных мы не любили. Причем взаимно. Мы их – за то, что они оккупировали пристань (там стояли их катера на случай пожара на близкой нефтебазе и на заводах). Они нас – за то, что мы с этой пристани прыгали и вроде мешали им работать. Ха! Но мы-то ведь видели, что они не работают, а весь день бездельничают у себя в бараке! Мало того. Кто-то принес из дома фразу, услышанную от взрослых, что «пока мужья на фронте, эти обхаживают чужих жен». Смысл фразы был нам непонятен, но выводы мы сделали соответствующие.И устраивали им «пожары».
Делалось это так. Большая ватага мальчишек набирала деревяшки, толь, керосин. Все это сваливалось у двери, которая подпиралась какой-нибудь доской. Спичка… И врассыпную! Пожарные вылезают в окно, грозят кулаками, гасят. Они всех наперечет знают, кто им такую встряску устраивает. Но ленятся до поры до времени.
Наконец один не выдержал, погнался. Только тут мы осознали, что значит «играть с огнем». Как мартышки, ловко, быстро вскарабкались на крышу недостроенного здания гаража. Вдруг видим – жуть какая – «он» за нами! Уцепился за навес, подтянулся, лезет… Вход на крышу только один, а внизу ров, свалка. Либо будешь избит до полусмерти, либо прыгай. И мы – прощай, мама! – прыгнули.
Больше всего в тот момент мы, вероятно, походили на членов добровольного общества самоубийц. Кто-то со стороны мог, правда, подумать, что наблюдает сеанс коллективной галлюцинации: дети в трусиках принимают старую стройплощадку за бассейн с водой. А ведь там, внизу, не вода, там кирпич, крючья, балки. Как уж мы остались живы – бог весть.
И лишь когда бесконечный (как мне показалось) полет закончился и мы, изодранные до полного изнеможения, взглянули наверх, боль и кровь отступили перед моральной победой. Она оказалась на нашей стороне. «Он» прыгать не захотел, испугался. Правда, в этом уже не стало нужды. С того раза мы прекратили «делать пожары», а пожарные – гонять нас с пристани.
После войны пришла другая напасть: в Москве-реке запретили купаться. И, видимо, правильно. Вода текла такая грязная, что когда мой друг Ленька полез за этими… как их… ну, в общем, вы знаете – мужскими такими резинками, которые мы за отсутствием полового воспитания пытались использовать как воздушные шары…
Так вот, когда Ленька обнаружил в одной из заводей эти «гондоны» и, обуреваемый грехом накопительства, «вплыл в нефтянку», он вылез оттуда таким страшным, что даже мы, видавшие виды, бросили все дела и побежали искать керосин. Рожу отмыли, но вскоре ее разнесло до такой ширины, что казалось, водолазный шлем привинчен к голому телу. Испугавшись вконец, побежали «к Цинделю». Так называлась «полуклиника», построенная до революции каким-то фабрикантом Цинделем. Там всегда дежурила наша спасительница, старая добрая Вильнер Циля Абрамовна. Дело не в этом. А в том, что, ощущая себя всеобщей мамашей, она мастерски залечивала бесчисленные наши раны, постоянно ведя вслух заочную полемику с родителями по поводу бескультурья детей-босяков. Она не понимала, что мы жили босяками – в прямом смысле слова – вовсе не только по бедности: носить обувь вообще считалось дурным тоном. Она многого не понимала, эта добрая врачиха Вильнер. О ней потом.
Так вот, когда после войны в Москве-реке запретили купаться, нас это, конечно, не остановило. Мы прыгали в густую, в разноцветных орнаментах воду, заботясь лишь о том, чтобы не попасть в руки милиции. Делалось это так: выставив одного «на атасе», сдавали ему все трусики – единственный наш гардероб – и голышом, разбежавшись по краю пристани, ныряли до одури, до посинения. А когда появлялся милиционер, наш охранник с криком «атанда» бежал к заранее условленному месту, а мы со всякими обидными словами уплывали вниз, к автозаводу, где начинались свалки, болота, дебри и куда наш преследователь не доходил.