Межледниковье
Шрифт:
17
Началась учеба. Наша группа на две трети состояла из парней, девичья же треть не поражала ни внешностью, ни общительностью. Все красотки курса сконцентрировались либо в группах гидрогеологов, либо вообще на чужом факультете горных экономистов.
Один из моих новых приятелей, Гарик Любич, заинтересовавшись какой-то моей стихотворной запиской, сотворенной на лекции, решил познакомить меня с поэтом из своего класса — Валерием Шумилиным, ныне первокурсником факультета журналистики университета. Об этом факультете, как и о Московском литинституте, я, конечно, слыхал, но у меня и мысли не было пытаться туда поступить. Но как промылил на этот выдающийся факультет Шумилин, даже
Поэт Валера Шумилин оказался невысоким рыхловатым парнем довольно неряшливой внешности. Школьная кличка его была почему-то Кура. Писал Валера детские стихи, где-то уже вроде публиковался, а главное — был хвалим в литобъединении университета.
— Маршак помрет, Барто не тянет! — говорит Валера. — Считай, что детская литература — моя!
Впрочем, и "взрослую" литературу он не выпускал из виду. Необъятные его карманы были набиты малоформатными сборниками современных поэтов.
— И ты, Олег, должен покупать такие сборники. Надо быть в курсе дел конкурентов. Читай каждую свободную минуту! Сел в автобус — читай, сел в сортире на толчок — читай! Делай выводы, корректируй свое творчество.
Кура познакомил меня со своим согруппником Борисом Гусевым. Как выяснилось, Гусев (Гусь) был тем самым неведомым мне школьником, поразившим когда-то мое воображение своей поэмой о Сталине, читанной по радио. Что-то болезненное было в худом и длинном лице Гусева, в его изморщиненном лбе, на который падала косая челка. У Бориса Гусева уже была публикация в университетской малотиражке — на первой странице первого номера, посвященного началу нового учебного года: "Мы отсюда пришли сегодня рано. Над Невой румянился рассвет. Так, наверно, юноша Ульянов // Шел, волнуясь // в университет..." и так далее. Наверное, это было еще гаже моей "Комбайнерши", но ничего такого я тогда не почувствовал, с почтением возвращая газету поэту.
Как и Валера Шумилин, Гусев был переполнен самыми радужными планами: впереди им светили постоянные публикации в университете и, скорее всего, в "Смене", на втором-третьем курсе прогнозировалось участие в коллективных сборниках, а там и свои сборники на подходе.
Главное — попасть в струю, главное — не лопухнуться с моментом!
Ближайшей задачей друзей-поэтов было свержение замшелого руководства своего литобъединения, чинящего всяческие козни молодым свежим талантам.
Тут особые надежды возлагались на мое грядущее выступление в университетском ЛИТО — та самая "свежая струя". Я, мол, начинаю, а они развивают акцию протеста. То, что я не универсант, а горняк, значения не имело: буду выступать в форме и запросто сойду за студента их геолфака. Кто будет разбираться в вензелях на моих погонах: "ЛГУ” они изображают или "ЛГИ".
В один из вечеров конца сентября я и еще несколько любопытных из нашей группы, ведомые Шумилиным и Гусевым, Гусем и Курой, пернатой парой поэтов-бунтовщиков, вошли в университетские двери.
В аудитории, где проводилось занятие ЛИТО, народу было битком. (Такова была обычная практика их занятий — со зрителями и болельщиками.) Среди студентов сидели люди и вполне матерого возраста. Кто тут поэт, кто посторонний, разобраться было невозможно. Наши провожатые показали нам нескольких стихотвориев, назвав фамилии, тут же вылетевшие у меня из головы. Обещанной поэтессы с филфака — Авроры, разрекламированной Гусем и Курой в качестве любвеобильной красотки, в аудитории не оказалось.
Заседание открыл взошедший на кафедру лобастый кудреватый студент.
— Илья Фоняков, — шепнул мне Шумилин, — со второго курса. Уже вовсю печатается...
Илья Фоняков напористо заговорил об организационных трудностях литобъединения в период временного отсутствия руководителя и закончил заявлением о том, что вот и сегодня у них нет никакого плана занятий.
— Дайте выступить новому поэту с геолфака, Олегу Тарутину! — крикнул с места Гусев.
— Это кто такой? Где он? — спросил Фоняков, стоя за кафедрой.
Я встал, сверкая погонами под взглядами всех собравшихся.
—
Но он даже не представил нам своих стихов, с его стихами не знакомо бюро литобъединения, и заявления о принятии в ЛИТО он не подавал!— Бюро, бюро! — шумнул Шумилин. — Развели бюрократию, не продохнуть! Пусть тогда он выступит как гость!
Аудитория загудела, одобрительно кивая мне, жертве бюрократизма.
— Пусть почитает, — решил Илья Фоняков. — Иди сюда, Олег, не стесняйся.
Он вышел из-за кафедры, предоставив ее мне. Я встал в этот ящик, разложил свои бумажки. Странное дело, но на этом своем первом публичном выступлении я нисколько не волновался. Самую малость подумав, с чего начать, я начал с короткой поэмы "Галоши", где, как я твердо помнил, не встречалось никаких двусмысленностей. Читая, я изредка взглядывал на аудиторию. Аудитория смеялась на "Галошах", пригорюнилась на стихах о болезни Сталина, опять смеялась на "Сказке о медалисте". Даже слушая мой кошмарный лирический цикл, она сочувственно кивала. Правда, самое сопливое стихотворение из этого цикла я, застеснявшись вдруг, назвал "переводом из Гейне". Разохотившись, если не сказать — обнаглев, я все читал и читал, добравшись уже до "Утреннего сна" времен чердачного житья в Мичуринском, добрался до завершающих строк "Сна", где я просыпаюсь под диктатом природного желания. "А природе дело мало, — читал я, обнаглевши, — // Так устроен мир: // Или делай под одеяло, // Иль беги в сортир..."
— Это уже лишнее! — запротестовал из первого ряда Илья Фоняков. — Это уже не поэзия! И, по-моему, вполне достаточно для первого раза.
— Поэзия, поэзия! — галдела добрая аудитория, и громче всех — мои приятели. — Пусть читает еще!
Но я и сам уже почувствовал, что вполне достаточно. Я поклонился публике, собрал свои бумажки и под горячие аплодисменты зала отправился на свое место, сел, хлопаемый по плечам приятелями.
— Кто желает высказаться по поводу услышанного? — спросил Илья.
Я совершенно не рассчитывал на то, что будут еще и высказывания (это было для меня впервые), но тем не менее потупился с лицемерной скромностью, как бы готовый услышать любые замечания, как бы горьки они для меня ни были.
Критики, впрочем, было мало. В основном все дружно отмечали "свежую юмористическую ноту" в стихах и оригинальность тематики, лишь некоторые слегка покритиковали лирику. Поэт Валентин Горшков, симпатичный первокурсник, сказал, что в моей лирике явно чувствуется влияние Есенина и Блока (если бы!).
— Да, я тоже это заметил, — поддержал его Фоняков.
Знали бы они всю глубину тогдашнего моего невежества! Завершая критический разбор, Илья Фоняков, тоже отмечая "свежую струю" новичка, сказал:
— У нас в ЛИТО тоже есть поэты со схожим направлением дарования — например, Валерий Шумилин.
— Которому никогда не дают здесь слова! — прокричал с места Валерий Шумилин.
— Да ради Бога, Валера, — развел руками Фоняков, — выходи и читай!
Валера вышел к трибуне и, перебирая пальцами пальцы, стал читать что-то длинное про папу, маму и сына, про их недавно купленный автомобиль "Москвич" — причину разнообразных семейных приключений. Я слушал плохо, все еше оглушенный впечатлением от собственного выступления, от обсуждения. "Папа-мама, мама- папа", — влетало время от времени в мозг. И вновь были дружные аплодисменты этой на редкость мягкосердечной аудитории.
Заседание литкружка завершилось. Никакого бунта не произошло. Бунт Валера променял на свое выступление. Неужто это тут у них такой дефицит?
Потом мы всей компанией горняков, с Курой и Гусем, пошли пить пиво и обсуждать событие в знакомую столовую на Восьмой линии. Университетские поэты полагали, что теперь я автоматически становлюсь членом их литкружка, и я, кивая, твердо знал, что больше туда я не ходок. А вот показать стихи литконсультанту газеты "Смена", как советовали они мне, будучи ушлыми и многоопытными, это, пожалуй, нужно сделать, и поскорее. Почему бы не напечататься в газете "Смена", если, например, Кура со своими "папами-мамами" помышляет аж о сборнике?