Мертвые сыновья
Шрифт:
— Ешь, парень, — повернувшись к Мигелю, проговорил он. — Ешь скорей. Остынет — не будет так вкусно.
— Какая разница? Горячая, холодная — все равно гадость.
Санта встал и пошел за добавкой. Мигель смотрел на его согнутую спину, на его ноги; казалось, они отплясывали какой-то замысловатый танец.
Повар подошел к забору и не торопясь поровну раскладывал оставшуюся еду в котелки, которые протягивали к нему детские руки. Маленькая девочка, встав на цыпочки, изо всех сил тянула ему свой котелок, а из-под старенькой голубой одежонки виднелись посиневшие ноги и голый зад.
Держа в руках полную миску и кусок хлеба, вернулся Санта.
— Я думаю, — продолжал он, помешивая ложкой куски мяса, чтобы они лучше пропитались соусом, — я думаю о том, каким необычным мне все покажется, когда я выйду отсюда. В самом деле… Кем я был? Комедиантом, пустым человеком. Сейчас я по-иному смотрю на жизнь. Я много думал здесь,
Санта тяжело вздохнул.
— А ты? Ты не думаешь об этом?
Мигеля охватило глухое бешенство. «Думать, думать! Думать о том, что я буду делать через пять лет! Да разве я могу знать, что будет через пять лет? После Эгроса, после этих тягучих однообразных дней, после этой каторжной работы и этой еды разве можно сказать, что будет со мной! Разве могу я знать!»
— Не спрашивай меня об этом, — зло сказал он и выругался.
Санта хихикнул и продолжал как ни в чем не бывало:
— Вернешься в Барселону? Может, и я туда подамся.
«Вернуться в Барселону? Нет, это невозможно! Вернуться в Барселону!» Перед глазами заполыхал пожар, стала расти огромная огненная гора. Она жгла и ослепляла. «Вернуться в Барселону». Какие это далекие, забытые слова. Да, совсем забытые, как и та жизнь, жизнь другого, чужого человека. Тяжелые волны удушья нахлынули на него и потушили полыхавшее пламя. Они уносили его все дальше и дальше, в открытое горестное море, откуда нет возврата.
— Здесь все говорят, в Барселоне можно хорошо устроиться, — бубнил Санта. — Особенно если честные намерения, как у меня. Я верю, что честный человек сможет там устроиться. Разве не так?
— Нет, не так, — с трудом отогнав горькие воспоминания, проговорил Мигель. — Ты не особенно надейся. Барселона — такая же, как все другие города. Будь ты хоть самый расчестный, все равно испачкают. Напичкали тебя проповедями, Санта. Брось ты все это. Прямо как ребенок. Я и то больше смыслю.
Санта улыбался, глядя в пустую миску.
— Нет, не скажи, в Барселоне можно хорошо устроиться.
Мигель молчал, опустив глаза. «Я тоже так думал, и тогда и теперь так думаю. Я всегда говорил: „Можно хорошо устроиться“. И в школе так говорили: „В Париже всего можно добиться“. Вернуться в Барселону! Когда я услышал эти слова, мною овладел страх и еще что-то. Сейчас я понимаю, что это было. Я не хотел, не желал туда возвращаться. Что я о нейзнал, я ведь еепочти не помнил! А если онаобо мне помнила, почему онабросила меня? Зачем же тогда иметь детей? Трудно сказать, от этих ли мыслей или от чего другого, только мне тогда было скверно. Я уже привык к другой жизни…»
Небо было серое, прозрачное, какое часто можно видеть по утрам в январе сквозь голые, черные ветки. Спрятавшись в кювете, он, Ги, Франсуа, Жерар и их вожак Андре смотрели, как быстро проезжают джиппы и другие машины, зеленые и коричневые. Крепко прижимаясь друг к другу, они широко открытыми глазами вглядывались в застывшую тишину серо-золотистого утра. Мимо шли немцы, шли коллаборационисты и все те, у кого была причина последовать за оккупантами. Они бежали к Пиренеям. В поле горел танк. А здесь по шоссе проносились машины, в кузовах поблескивали стволы винтовок и пулеметов. В этой напряженной тишине громко стучало сердце, словно готовое выпрыгнуть из наполненного вязкой глиной кювета. Этому замирающему сердцу было только четырнадцать лет, и оно было настежь распахнуто всему на свете. Стиснув зубы, они молчали. (Андре тайком предупредил их, и они тихонько улизнули из коллежа или из дома: мадам Эрланже и матери его друзей в молчаливом ожидании дальнейших событий держали теперь двери на запоре.) В то время тысячи беглецов в панике ринулись на юг Франции, ставший их последним прибежищем. По дорогам департамента Миди мимо притихших городов и одиноких, словно вымерших деревень шли остатки танковых дивизий. Холодным утром, точно огромная звезда, упавшая на блестевшую инеем землю, каким-то необыкновенным, фосфоресцирующим пламенем горел в поле танк. С голых веток свисали мириады крошечных, ослепительно сверкающих кристалликов. Мигель вернулся домой к вечеру. Мадам Эрланже, бледная и встревоженная, ожидала его, стоя у балкона. Он увидел ее лицо, разрисованное кружевом занавески, едва лишь вошел на Южную улицу. Быстро взбежал по лестнице: «Мадам, на шоссе полно немцев…» Мадам Эрланже взглянула на него так, точно перед ней стоял совсем взрослый человек, сняла с него ранец и поцеловала в лоб. Глаза ее были полны слез. И только тогда он заметил, что волосы у мадам совсем белые. «Кажется, когда она взяла меня к себе, они не были такие». Шепотом, будто немцы стояли за дверью, мадам Эрланже спросила: «Много? Сколько? В танках, в машинах?»
Быстро жуя, он отвечал: «Да, много. Один танк горит… там, в поле, по другую сторону шоссе». Город притаился и настороженно ждал, что будет дальше. На Южной улице редко появлялся прохожий.А несколько недель спустя все шумно праздновали победу союзных войск. По улице шли сенегальцы. Хотя было холодно, мадам Эрланже высунулась на балкон и размахивала в воздухе трехцветным флажком. Андре, Франсуа и Жерар вызвали Мигеля из дома. У шоссе, на деревьях, ногами вверх висели два человека. Их головы закрывали вывернувшиеся наизнанку пиджаки, свежий утренний ветерок раскачивал эти странные тела из стороны в сторону. И здесь, на голых ветках, сверкали маленькие кристаллы, или, может быть, ему показалось. «Коллаборационисты», — проговорил кто-то, и мальчики бросились бежать на свою улицу. Мигель вдруг почувствовал холод — такой же сверкающий и острый, как края голых веток. «Что это такое? Что это?» (Будто чья-то безжалостная рука отбросила его назад, в прошлое, туда, где на дверях своих домов висели люди с открытыми, полными мух, ртами. «На пляже убивают», — говорил Чито. Чито, Чито.) Какой странный этот Андре Лебуссак. Как он странно выглядит в своем сером меланжевом пальто! Зачем он подбрасывает кепи в воздух? И какие сегодня странные улицы, песни, весь этот шум и даже ветер. «Скорей, скорей!» — кричали ему, потому что он все время отставал от друзей. Он чем-то отличался и от них, и от всех, кто был на улице. (Точно какой-то голос спрашивал его: «Зачем я здесь? Что мне здесь надо? Я бежал от всего этого, а меня опять тащат сюда. Опять сюда же».) Что-то необычное стояло в воздухе, звучало в голосах его приятелей, в песне вон тех шагавших по улице людей. (Так шумело за кладбищем бескрайнее море, катило свои волны под нестерпимым, палящим солнцем, жадно лизало прибрежный песок и дощатые домики рыбаков.) Холод был прозрачный, словно стекло, словно твердый сверкающий бриллиант. Медленно, как сомнамбула, возвращался Мигель на свою улицу. У дверей дома он заметил черную машину с флажком Красного Креста на крыле. Он понял — ждут его. Сидя в кресле, мадам Эрланже внимательно смотрела на дверь. С ней разговаривал какой-то человек в пальто орехового цвета. Мигель сразу все понял. Понял прежде, чем кто-либо произнес хоть одно слово. «С этим все кончено». Мадам Эрланже медленно поднялась и обняла его. И как в тот раз, когда он хотел удрать в Париж, мадам Эрланже вдруг стала опять чужой, старой и слабой женщиной, бедной женщиной, вызывавшей у него какое-то странное чувство жалости и желание защитить ее. Она провела рукой по его плечу, и он с необычным волнением заметил, что рука у нее дрожит. «Я люблю ее», — подумал он удивленно. «Я люблю ее, да, люблю. А любить нельзя. Все знают — любить нельзя».
«Твоя мать требует тебя, — проговорила мадам Эрланже. — Твоя мать зовет тебя к себе».
Как странно! Как странно! Все было так неразумно, нелепо. И вместе с тем ясно и логично. «Я ведь знал. Мир надо принимать таким, какой он есть». Взволнованная мадам Эрланже спрашивала, можно ли что-нибудь сделать. Но нет, сделать ничего было невозможно.
Пятнадцать дней спустя он навсегда покинул Южную улицу. Он изменился, словно что-то сломалось у него внутри. Изменилось и все вокруг: воздух, деревья, даже дома. Будто тонкое, раскаленное облако пыли незаметно опустилось на город.
Мадам Эрланже осталась дома. Она не провожала его, даже не спустилась с лестницы. Ничего не сказала, не могла говорить. Она стояла там, за окном, и эти нелепые кружевные занавески, наполовину скрывали ее лицо. (Она походила на восковую фигуру.) Мадам Эрланже была потеряна для него навсегда, как и многое другое — пенистый шоколад на полдник, книги и тетради в коллеже святого Людовика, воскресные поездки с друзьями, горячее молоко перед сном. Спокойно сел он в машину. Ни разу не выглянул, ни разу не посмотрел на балкон. «Зачем? Ведь ничего не изменишь».
Ребятишки, осторожно держа в руках дымящиеся котелки, спускались к реке. Вот их фигурки, такие хрупкие и прозрачные, появились на мосту, сложенном из досок и стеблей тростника. Хромой пес, принюхиваясь к тонкой, повисшей в воздухе струйке пара, следовал за ними по пятам, покорно ожидая подачки.
Из лачуги Люсии Моника видела их в последних лучах угасавшего вечера. На другой стороне реки, на площадке, выстраивались заключенные, спускали флаг. Прозвучала труба, и все стихло. Лишь изредка слышались отдельные слова. Моника встала.
— Прощай, Люсия. Пойду домой.
— Счастливого пути. Завтра как всегда?
— Как всегда.
Прыгая по камням, Моника быстро удалялась. Люсия долго смотрела ей вслед, уперев руки в бедра и печально улыбаясь.
— И чего ты лезешь не в свое дело? — проговорила Мануэла, подойдя к ней с котелком в руке, который она только что отобрала у сына. — Оставь ты эту свинку из господского хлева, пусть сама устраивается.
Люсия пожала плечами.
— Перестань, сама была молодой.