Мертвая петля
Шрифт:
В его голосе звучала глубокая горечь, и на глазах блестели слёзы негодования. Нина взяла его руку и крепко пожала.
– А я рада, что вы не будете больше рисковать головой, и рисковать, прибавлю, напрасно… Разумеется, я прекрасно понимаю, насколько всё это обидно для вас, как и для папы; но в данную минуту и он, и вы здесь лишние. Люди неподкупные и любящие свою Родину – не нужны, а требуются людишки с гибкими спинами, без убеждений и принципов, всегда готовые служить тёмным делам, обиранию страны и предательству Родины иноземцам.
– Пожалуй, Нина и права, – вмешался князь. – В наше время Русский – проникнутый устарелыми идеями Православия, монархизма, национализма и любви к абстрактному понятию, которое называют «Россией», – неудобен и даже вреден; на него косо
Уступая просьбам невесты, боявшейся нового покушения со стороны мстительного еврейства, Алябьев поспешно уладил свои дела и через неделю уехал в Петербург. А недели две спустя отбыл из Славгорода и князь с семьей. Выехал он скромно, как изгнанник, за то, что осмелился защищать Русские интересы и не был послушной игрушкой в руках владык нашего времени – евреев. Впрочем, и минута отъезда князя ознаменовалась покушением на его жизнь.
В карету, отвозившую на вокзал Георгия Никитича с дочерью, была брошена бомба. Кучер был убит, а лакей, несколько прохожих и лошади – ранены; но, по счастливой случайности, князь с Ниной остались целыми, и благодарили Бога, что ехали, наконец, в Петербург.
На лазоревом берегу, между Болье и Ниццой, стоит окутанная садом большая и красивая вилла. На просторной террасе с мраморными перилами мы находим князя Георгия Никитича с семьей.
Он вполне оправился, набрался сил, и лишь поседевшие волосы да горькая складка в углах рта напоминали о пережитой жизненной буре.
На буковых креслах сидели за вышиваньем Нина и Лили. Молодая вдова снова расцвела, щёчки зарумянились, и в глазах снова загорелась отчасти прежняя весёлость. Вернувшаяся недавно из путешествия Нина ещё похорошела, и её привлекательное личико дышало спокойным счастьем.
Она работала рассеянно и лишь одним ухом слушала болтовню кузины, поглядывая с улыбкой то на сестрёнку, игравшую в саду с братьями в крокет, то на отца с мужем, сидевших у стола, заваленного русскими газетами и журналами.
Князь с Алябьевым толковали о политике и с жаром обсуждали условия Портсмутского договора.
– Только такой лукавый и роковой человек, злой гений нашей несчастной России, и мог заключить этот договор, – сердито заметил князь, комкая и отшвыривая газету, которую перед тем читал.
– Это достойный венец всей его разрушительной деятельности. Недаром народ прозвал его Иудой, а патриоты Катилиной. Да и можно ли было ждать иного от гроссмейстера масонства в России и поверенного Всемирного израильского союза, – ответил Алябьев, и гневный огонь блеснул в его глазах.
– О! Совещание с американскими евреями и наглость, с которой те требовали равноправия для соплеменников у нас, ясно доказали, «где зарыта собака», как говорят немцы. – Удивляюсь, право, чего ещё надо этому «избранному» народу? Уж, кажется, они господствуют у нас вовсю, – сказал князь. – На днях я получил письмо от полковника Иванова, который пишет, что фон Зааль назначен моим преемником, а Боявский отличен и награжден за свои доблестные заслуги. Ха–ха–ха! Всё это было бы смешно, когда бы не было так грустно! Теперь оба они свирепствуют. Все, кто заподозрен в патриотизме, или изгоняются со службы, или убиваются, или бесследно исчезают, причём убийцы неизменно оправдываются. Только лишь бедные крестьяне, да «правые» из горожан расплачиваются тюрьмой и каторжными работами за то, что осмелились протестовать против истребления царских портретов и бросания бомб в крестные ходы. А пока эти честные борцы гниют по тюрьмам, их семьи мрут с голода, – закончил возмущённый Георгий Никитич.
Слушавшая их внимательно Нина
встала и подсела к ним.– Не стоит волноваться о том, что легко можно было предвидеть. Если уж вас обоих убрали, не церемонясь, то с бедными крестьянами, понятно, стесняться не будут; а насколько властны у нас евреи, это мы испытали на самих себе, – сказала она. – Папа, ты нам ещё не рассказал подробности твоего свидания с премьером по возвращении нашем в Петербург, – обратилась она к отцу. – Ты был тогда так раздражён, слабонервен, после перенесённых ран и смерти Арсения, что никто не решался тебя беспокоить; а потом за хлопотами со свадьбой и нашим отъездом заграницу я про это забыла.
– А теперь, любопытная, желаешь знать, как я оправдался во всех возведённых на меня «преступлениях»? – смеясь спросил князь. – Впрочем, наш разговор оживил воспоминания, и я охотно опишу вам этот мой визит. В нём есть даже некоторая пикантность.
– Когда я явился, – улыбаясь, продолжал князь, меня продержали, для начала, в приёмной с час по крайней мере; зато прибывший несколько позже меня финансовый еврей был принят тотчас же. Разумеется, это было не только несправедливо, что жид был предпочтен русскому князю; но в то же время меня это бесило, и я всё ломал себе голову: что таилось в грузном портфеле, который этот крючковатый нёс под мышкой, и какая новая плутня решалась за этой закрытой дверью, для обогащения еврейства и обворо–вывания России? Когда, наконец, этот иудов сын вышел, надменный, наглый и важный, во мне всё кипело. А потом, небрежный и холодно–сладковатый приём не прибавил мне хорошего настроения. Кажется, он мне протянул руку; но видит Бог, я был тогда в таком возбуждении, что не заметил этого… Злобно взглянув на меня, он разразился обвинением в преступном бездействии власти, которое повлекло избиение «невинных», а за сим убийство жены, зятя, «гениального» мужа племянницы и достойного г–на Когана.
«Согласитесь, князь, что подобное истребление всех израильтян, породнившихся с вашей семьей, может кого угодно удивить и посеять подозрение, ввиду вашей явной неприязни к новым родственникам, которых вы или принимали очень редко, или вовсе не принимали, в том числе и вашу племянницу. Ваш покойный сын убил на улице, у всех на глазах, честного и уважаемого коммерсанта Яффе, отца многочисленной семьи. Затем, вы допускали манифестации, несправедливо оскорблявшие религиозное чувство части населения, несмотря на моё определённое распоряжение не задевать их щепетильность» и т.д., и т.д.
– Уж не помню всю уйму выставленных против меня обвинений, – продолжал князь, – и Господь лишь знает, каких усилий мне стоило, чтобы сдержаться, особенно когда премьер принялся извинять и оправдывать все пакости еврейские. Моя бедная жена якобы спасалась, по его мнению, от бунтовщиков, и ещё не доказано, не был ли Коган убит как раз за то, что прогонял грабителей от иконы; потому что репутация его была выше такого пошлого и грубого обвинения. По поводу же подлой западни, устроенной моим «зятем» Аронштейном, он высказался снисходительно: «Разумеется, несчастный молодой человек был неправ, поступая своевольно; но страсть, подогреваемая незаслуженным презрением, плохая советчица. Вам надо было это понять, дорогой князь».
– Положение совершенно изменилось, когда я стал перечислять всё найденное обыском в доме Аронштейна, и заявил, что у меня хранится: во–первых, акт избрания Еноха в президенты республики, а во–вторых, переписка, как с Заграницей, так и некоторыми нашими высокопоставленными людьми, настолько при этом компрометирующая, что Аронштейну всё равно не избежать бы виселицы, если бы она стала известна.
Он побледнел и спросил, где находятся эти документы(?)
– В надёжном месте. Но я предъявлю их в своё оправдание, в случае, если против меня будет возбуждено преследование, – ответил я. – Ну, а если я погибну насильственной смертью, подобно Плеве, эти документы будут напечатаны заграницей. Они осветят совершенно неожиданным образом скрытые пружины нашей революции и её руководителей. Впрочем, я уже подал прошение об отставке и жажду лишь жить на покое, подальше от дел. Мы поняли, очевидно, друг друга с полуслова.