Мемуары
Шрифт:
В трактире графа уложили на матрас и осмотрели рану — сам он считал, что она смертельна. Пуля вошла справа, на уровне седьмого ребра, и вышла слева, на уровне последнего, ложного ребра — таким образом, тело было прошито насквозь и обе ранки располагались дюймах в десяти друг от друга. Всё это отнюдь не выглядело обнадёживающе — можно было предположить, что задеты кишки.
Браницкий сказал мне:
— Вы убили меня — спасайте теперь свою голову. Вы находитесь на территории магистрата, а я — один из высших сановников короны... Вот моя лента Белого Орла — как охранная грамота, и мой кошелёк, если он вам необходим.
Я с жаром поблагодарил графа,
Затем, обняв его, я поспешил выйти из трактира, перед которым никого больше не оставалось — все помчались на розыски, кто — хирургов, кто — священников, кто — родных и друзей. Одинокий, раненый, безоружный стоял я на незнакомой мне заснеженной дороге.
К счастью показался ехавший на санях крестьянин. Я крикнул ему — Варшава! — и показал дукат. Он понял меня, усадил в свой утлый экипаж, и мы помчались галопом.
Несколько минут спустя я увидел на дороге одного из близких друзей умиравшего графа — то был Бининский, с саблей наголо нёсся он к трактиру. Заметь Бининский меня, я был бы мёртв, как выяснится из дальнейшего; моя счастливая звезда пожелала, чтобы он не обратил на сани внимания.
Добравшись до Варшавы, я кинулся в дом князя Адама, но там никого не оказалось. Тогда я потребовал убежища в монастыре кордельеров. Привратник пришёл в ужас от покрывавшей мою одежду крови, принял меня, несомненно, за преступника, спасающегося от правосудия, и попытался закрыть передо мной дверь. Страшным ударом ноги я свалил монаха наземь — и проник внутрь монастыря.
На вопли привратника сбежались другие братья-монахи. Я потребовал, чтобы они приняли меня, угрожая, в случае отказа, перебить их всех. И тут мне снова повезло: за меня заступился настоятель, приказавший отвести меня в келью. Её вполне можно было принять и за карцер, но мне было всё равно: наконец-то я оказался в убежище...
Немедля, послал я за Кампиони, за хирургом и за моими слугами. Ещё до их прибытия ко мне в келью ввели воеводу Подляхии, личность весьма странную — прослышав о дуэли, он приехал рассказать мне об обстоятельствах подобного же случая, имевшего место в его молодости...
Вслед за ним явились воеводы Калиша и Вильны, которые принялись ругать кордельеров за то, что они приняли меня, как преступника, и поместили, как осуждённого. Монахи, оправдываясь, сетовали на то, как обошёлся я с их привратником — воевод это весьма развеселило.
Можно себе представить, что я вовсе не был расположен веселиться вместе с ними, тем более, что моя рука начала ныть — всё сильнее и сильнее.
Короче говоря, меня перенесли в небольшую комнату, пристойно меблированную. Рана моя оказалась довольно серьёзной. Пуля раздробила указательный палец и проникла в кисть руки, где и застряла; её задержала пуговица на рукаве моей рубашки, но ещё более то, что она была на излёте, произведя лёгкое, касательное ранение в нижней части живота.
Прежде всего необходимо было извлечь эту проклятую пулю, причинявшую мне жестокие страдания. Некто господин Гендрон, хирург весьма неловкий, извлёк её, сделав разрез с противоположной от раны стороны — таким образом, рука моя оказалась пронзённой насквозь.
Но таково человеческое тщеславие: я преспокойно рассказывал окружающим об обстоятельствах дела, скрывая свои страдания — только сердце моё было далеко не так спокойно, как это можно было прочесть на моём лице.
Князь Любомирский доставил
мне первые сведения о Бининском. Извещённый об исходе дуэли, тот умчался в ярости, поклявшись убить меня повсюду, где бы я ему ни попался. Сперва он кинулся к Томатису, где находились в это время князь Любомирский и граф Мощинский. Томатис не сумел сказать Бининскому, где я нахожусь, и полковник в ярости разрядил в него в упор свой пистолет. Граф Мощинский бросился на Бининского, но тот, обнажив саблю, одним ударом отшвырнул его, оставив ему шрам на лице и выбив три зуба.— А вам удалось ускользнуть? — спросил я князя.
— Не тут-то было, — продолжал Любомирский. — Он схватил меня за воротник, приставил пистолет к груди и вынудил сопровождать его до лошади — боялся, что люди Томатиса схватят его... Ваша дуэль наделала много шума. Говорят, помимо прочего, что уланы поклялись отомстить за своего командира. Поздравьте себя с тем, что вы находитесь здесь: великий гетман приказал окружить монастырь драгунами — под предлогом вашего ареста, а на самом деле, чтобы оградить вас от улан, готовившихся атаковать монастырь.
— А что Браницкий, как его дела? — спросил я.
— Он погибнет, если пуля задела внутренности — доктора выясняют это... Он находится у канцлера, король всё время рядом с ним. Свидетели дуэли утверждают, будто ничто иное, как ваша угроза пробить Браницкому голову, стоила ему жизнь — и спасла вашу: чтобы прикрыть череп, Браницкий был вынужден принять неестественную позу, иначе он прострелил бы вам сердце. Глаз у него точный, я сам видел однажды, как он разрезал пулю пополам, угодив в лезвие ножа.
— Есть ещё одно обстоятельство, — сказал я, — по меньшей мере, столь же для меня счастливое: мне удалось избежать встречи с этим безумцем Бининским... И ещё то, что я не убил графа на месте — его люди тут же меня прикончили бы... Вы видите, как взволновало меня ваше сообщение о том, что пришлось перенести моим друзьям, но ведь Томатис уцелел, а это доказывает, что пистолет бешеного полковника был заряжен одним только порохом...
В это время доложили о приходе посланца воеводы Руси; он вручил мне записку короля — его господину. Я заботливо сохранил эту записку; вот она:
«Дорогой дядя, Браницкий умирает. Но я не забываю о Казанове — передайте ему, что он может рассчитывать на милость, что бы ни случилось».
Я облил слезами это драгоценное письмо и попросил оставить меня одного, ибо крайне нуждался в отдыхе.
Час спустя Кампиони принёс оставленный мною ему пакет; он повторил рассказ князя Любомирского.
На следующий день мне стали наносить визиты и предлагать свои услуги враги Браницкого — они были многочисленны, следует признать. Каждый открывал мне свой кошелёк, но я отказывался принимать что-либо. Это было настоящим подвигом с моей стороны, ибо пять-шесть тысяч дукатов пришлись бы мне как нельзя более кстати.
Кампиони нашёл моё бескорыстие странным — впоследствии я не раз думал, что он был, пожалуй, прав, и всерьёз упрекал себя за то, что разыгрывал спартанца. Я согласился принять лишь накрываемый на четверых стол, который на всё время моего выздоровления предоставил в моё распоряжение князь Чарторыйский. Согласился исключительно ради того, чтобы удерживать рядом с собой нескольких друзей — сам я не ел ничего.
Диету прописал мне мой хирург, но не голод терзал меня. В первый же день моя рука неожиданно распухла, рана почернела, и хирурги, увидев в этом предвестие гангрены, сошлись на том, что кисть руки следует ампутировать.