Механизм жизни
Шрифт:
Пин-эр жалобно заскулила.
– Вот же славно! Обоих кончим, и возвращаться не надо…
Запрокинув голову к небу, китаянка скулила, не переставая. И вдруг завыла – дико, пронзительно. Так плачет умирающий от голода зверь, жалуясь луне на несправедливость мира. Зовет: где же ты, моя хищная правда? Приди, забери – видишь, не могу больше…
Дрогнула звезда над рекой. Упал вниз луч – тонкий, острый. Шпага, не луч. Понимая, что сходит с ума, не в силах слышать вой, Торвен смотрел, как в том месте, где звездный клинок полоснул берег, распахивается трещина. Из нее тянуло гнилью, безумием и влажной духотой. Шевелились в глубине какие-то хвощи – белые, жирные. Порхали мохнатые бабочки – серебро крыльев, усики в зазубринках.
А ину-гами все выл, все звал.
Раздвигая края трещины, наружу просунулась морда – узкая, с острыми
Текла на землю слюна.
– Господи! – дрожа, выдохнул пан Пупек.
Следом, визжа от нетерпения, уже лезли другие гиены.
«Ах, мой милый Андерсен! – успел подумать Торвен, прежде чем потерять сознание. – Все прошло. Все…»
Сцена шестая
Тамбовские волки
1
…благословенно будь, беспамятство!
Дивные видения бродят в тебе. Что ни случись, все возможно. Старик Аристотель с кувалдой логики, схоластик Оккам с бритвой упрощений не властны здесь. Кому тут раздолье? – лишь печальному недотепе Андерсену с гусиным пером наперевес. Ведь правда, Зануда? Ведь так, да? Почему ты молчишь?
Отчего не кричишь благим матом?
Равнодушен, безгласен, не открывая глаз, зная, что умер и обречен видеть вечный кошмар – «…какие сны в том смертном сне приснятся?..», – смотрел Торбен Йене Торвен, как гиены рвут на части человека с ножом. Тот не сопротивлялся. Да и человек ли это был? – так, мясо. Выпучив жабьи глаза, моталась окровавленная голова. Рот, разинутый в беззвучном вопле, чернел помойной ямой. Неподалеку две тощие гиены, ворча, кружили у тела недвижного Пупека. Гусару выпала большая удача – обморок. Лишившись чувств от страха, он сделался для монстров запретен. Вцепились пятнистые дуры, мотая головами, – и сразу отпустили. Видать, в носы обморочным уксусом шибануло, отпугнуло.
Кодекс чести, что ли?
Благословенно будь, беспамятство…
Из трещины лился млечный блеск, затапливая берег. У дерева, к которому Торвен совсем недавно привязывал лошадь, стояла другая кобылка – лунной масти. Ее, успокаивая, похлопывала по крупу юная девица, прекрасней которой не рождалось на земле. Даже Анна-Грета Торвен в подвенечном платье, смеясь и не зная, что впереди ждет чахотка верхом на лунной кобылке…
Нет, сказал себе Зануда. Нет.
А что нет, сказать забыл.
Он собрался встать и пойти к белокурой всаднице. Знал, что нога послушается. Этой ночью любые ноги бегают. Хоть на край света, хоть за край. Но красавица лукаво погрозила ему пальцем: лежи, мол! рано еще. Она так и промолчала: рано. От ее жеста гиены присмирели, отбежали к трещине. Оставив лошадь, девица – «Хелена! меня зовут Хелена…» – приблизилась к лупоглазому мертвецу. Не чинясь, опустилась на колени, поклонилась до земли – и поцеловала мертвого в лоб.
Тот зашевелился, встал и убрел себе в лес, не обернувшись.
Пана Пупека же поцелуем обделили. Мимоходом погладив спутанные, мокрые от пота кудри поляка, Хелена прошла мимо бывшего гусара и встала над Пин-эр. Долго, не отрываясь, она смотрела на китаянку. Затем присела на корточки, как недавно сидел сам Пупек у связанного Торвена, и протянула вперед ласковые руки – ладонями вверх.
Звала?
Тело китаянки окуталось слабым мерцанием, делаясь похожим на чертову трещину – безумие, духота и тихий блеск. А Хелена все просила, все подманивала. Будто несчастного, обиженного людьми и судьбой, недоверчивого зверя уговаривала: иди сюда. Хватит, мол. Намучился. Нет больше голода, и страха нет. Есть свобода – не из милости, не по чужому умыслу.
Ну иди же, не бойся.
Благословенно будь, беспамятство! Лишь в тебе из мерцания, из дрожащего, как мокрая шавка, света может выйти лохматый пес. Ворча с угрозой и на всякий случай виляя хвостом, он приседал от сомнений, втягивал в плечи лобастую башку, но добрался наконец до Хелены. Облизал девичьи руки. Благосклонно стерпел, пока его гладят, треплют шерсть на загривке, запускают в нее тонкие пальцы, – и, не оглядываясь, пошел к трещине.
Гордый, вольный.
Сияющий.
У
самого разлома пес вскинул голову к небу и завыл. Хриплое торжество разлилось над рекой, гоня отчаяние прочь. Гиены засуетились, повизгивая. Сбившись теснее, они гурьбой кинулись следом. Так и ушли – ину-гами и его стая. Честное слово, Торвен чуть сам не ушел вместе с ними.А что?
Рано еще, во второй раз промолчала Хелена, отвязывая кобылку. Лежи, дурачок. И – отдалился, стих в лесу стук копыт. Закрылась трещина. Смолк плеск реки. Недвижно вокруг, мертво.
Лишь тогда шевельнулся в грязи недоеденный пан Пупек.
2
Не гневен был пан Бог – печален. Жалел грешную душу, что склонилась пред Ним, ожидая приговора.
– Что же ты натворила, душа? Или не ведаешь, какова плата за смертоубийство? За предательство ближнего своего? Не будет отныне счастья на земле потомкам и родичам твоим; ты же в Царствие Моем не найдешь покоя. Терпеть тебе муку кромешную в глубине могильной, особенно в тот миг, когда кто иной такое же злодейство свершит. Станет мертвец, тобой отягощенный, корчиться да доски гробовые рвать. И длиться этой муке, пока всадник-призрак неприкаянный по мглистым Карпатам путь свой торит – и пока Суд Мой не настанет.
Нечего душе в ответ сказать, а все-таки решилась:
– Страшен приговор твой, Господи. Но не за злато гибну, не за власть. Приму вечную кару за родную землю, за мой народ-страдалец. За такое и геенна огненная – награда.
Нахмурился пан Бог грозовой тучей.
– Думаешь, за то, чтобы народ твой жил в счастье и покое, дозволено тебе губить товарищей боевых? людей безвинных? «Лучше нам, чтобы один человек умер за людей, нежели чтобы весь народ погиб…» Помнишь ли, чьи слова? почему сказаны?
– А Тебе? – спросила упрямая душа. – Тебе дозволено? Не Ты ли велел Моисею встать пред фараоном и сказать: «Отпусти народ мой!»? Не Ты ли знал, что не согласится фараон, если не принудить его рукою крепкою? Не Ты ли поразил Египет чудесами Твоими?
Долго думал пан Бог.
– Молчи, – сказал наконец. – Молчи, душа! Сам страшусь грядущей муки твоей, а потому укажу тебе тропинку к спасению. Грехи же твои скрою до Суда. Иди!
Не поверила душа в такую невиданную милость, не успела обрадоваться. Закружило ее осенним ветром, ударило ночным холодом, пронзило лютой болью…
– Пся крев! – простонал корнет Пупек. – Хлопцы, подсобите!
Думал – кричит, но быстро понял – еле шепчет.
– Гей, есть ли кто рядом?
Одно хорошо, что жив. Промахнулись французы, спасла пани Ночь, выручила. Только рано радоваться. Голова – словно ею из пушки выпалили. В колене – боль толчками. Кровит раненое плечо. Шинель на боку – в клочья.
– Хлопцы! Иоганн, холера швабская! Где ты?!
Пересилил муку гусар, встал, разлепил ясны очи. А как огляделся, как прищурился сквозь тьму… Даже брань в глотке застряла. Франека убили клятые лягушатники! – вон Лупоглазый, весь в листве гнилой. От духа кровавого в мозгу круженье. Эге, да тут и девка лежит, в беспамятстве! Кто ж раздел девку? – небось французы снасильничали.
А фон Торвена хотели в полон взять. Связать умудрились!..
Качнулся Пупек, чуть не упал. Пуста голова, как бутылка из-под сливовицы похмельным утром. Вытряхнули память ядром из орешка. Где ты, прошлый день? Где ты, нынешняя ночь? Из ушей, что ли, выскочили? Что дрались – ясно, что побили нас – тоже. И сабля куда-то делась, и одежка на плечах чужая. Ни ментика, ни кивера, ни доломана…
Что же делать?
Перво-наперво Иоганна выручать, пока лягушатники не вернулись. Вот и нож – под ногами валяется. Удачно! Станислас попытался уцепить с земли костяную рукоять. Не вышло с первого раза. Он застонал, закусил соленые от крови губы. Не время раскисать, корнет. Сам погибай, а товарища выручай! Вцепился в нож, как утопающий – в канат, брошенный ему с корабля. Шагнул, спотыкаясь, к фон Торвену; наклонился, прикидывая, как ловчее разрезать веревку. И замер, поймав ответный взгляд – как на французский штык наткнулся.