Майорат Михоровский
Шрифт:
Сам он лишь пестовал собственный эгоизм — а Богдан был движим благородством. Но… было ли благородство единственным чувством, ради которого Богдан расстроил их брак? Теперь уже ясно, что он действовал по собственной инициативе и Вальдемар совершенно ни при чем. И все же — только лишь благородство им двигало или были и другие причины?
И граф задумался: почему Богдан, обычно столь порывистый и несдержанный, на сей раз был необычайно спокоен? Почему столь хладнокровно держался под градом оскорбительных слов, почему выказал тактичность, какой
Что за сила лишила его всем известной несдержанности?
Что за сила наполнила его рассудочностью и трезвомыслием?
Есть лишь один ответ. Богдан любит Люцию!
Эта мысль становилась все более вероятной, окончательно сломав Брохвича, ибо вдобавок ко всем своим несчастьям он увидел перед собой еще и соперника…
И все же он жалел, что оскорбил Богдана. Тревожился, удивлялся хладнокровию юноши, укорял себя за все прозвучавшие из его уст оскорбления. Запершись в своем кабинете, он мучился и страдал, не находя ни выхода, ни спасения.
Он понял, что недостаточно еще любить женщину до безумия, открывать перед ней всю глубину своих чувств, недостаточно любить ее душою и жаждать сердцем — нужно еще обладать теми качествами и чувствами, что способны склонить женщину к взаимности. Нужно уметь открыть любимой силу своей страсти, нежной, деликатной, неуничтожимой, вечной.
И не молить о любви, а завоевать ее со всей решимостью.
Идти к своей цели без колебаний, без метаний, смело, дерзко, преодолевая все препятствия.
Именно так поступал Михоровский — он не вздыхал молча, не ждал сочувствия и жалости, он смело поставил все на карту… и выиграл.
Люция ощутила превосходство Богдана победившее ее неуверенность…
Брохвич размышлял, порой — с удивлявшим его самого спокойствием, порой — в небывалом расстройстве чувств.
Повторял себе, что мир и человеческая жизнь — вздор, иллюзия, фата-моргана… Оптимизм, обычный спутник молодости, пропадает со временем, оставляя в душе человека мертвую пустоту и отсутствие всяких желаний. Все фальшь, и эта фальшь — основа всего сущего.
Мир словно театр: в нем разыгрываются трагедии и драмы, но чаще всего — комедии; сменяются актеры и декорации, но содержание пьесы и сцена остаются прежними. Все основано на извечном самообмане — и разница лишь в том, что одними он владеет сильнее, другими — слабее.
Говорят: «Любовь — это жизнь». Вздор!
Любовь — это морфий. Без него больной умирает, с ним становится наркоманом.
Любовь, на которую отвечают взаимностью, — это великое счастье сродни наркотическому дурману.
Любовь без взаимности — чума, проказа, смерть, нечто еще более худшее, чем смерть.
А любовь без единой искорки надежды — медленная, ужасная агония.
Ревность овладела Брохвичем. Люцию отняли у него… и кто же? Если бы она умерла, никто не имел бы на нее больше прав…
Эгоизм и мстительность вновь проснулись в душе графа. Но действительность была сильнее.
Он
переживал тяжелое время.Вечером доложили, что его хотят видеть двое господ. Их имена были знакомы графу.
«Секунданты Богдана», — понял он.
И вздохнул свободнее, но, прежде чем выйти к ним в салон, пережил короткую, но страшную борьбу с собой. То, что он намеревался сделать, было противно всей его натуре. Но он все же заглушил крик протеста, подавил свои амбиции, вышел к секундантам спокойный, серьезный, он был победителем… победив самого себя.
Друзья Богдана иначе оценили его вид. Облик Брохвича показался им исполненным грозной решимости.
И оба подумали, не сговариваясь: «Он готов предложить еще более жесткие условия…» Когда обменялись приветствиями, старший из пришедших изложил цель визита. Граф слушал молча. Секунданты недоуменно переглянулись. Внезапно Брохвич сказал решительно, каким-то чужим голосом:
— Я не буду драться с паном Михоровским. Секунданты были безмерно удивлены.
— Вы отказываетесь от вызова? — спросил один.
— Да. Я не буду драться.
— Граф…
Брохвич посмотрел им в глаза открытым взором человека, убежденного в своей правоте:
— Господа! — произнес он выразительно. — Я умышленно нанес пану Богдану Михоровскому крайне серьезное оскорбление. И был неправ.
Секунданты выглядели невероятно удивленными. Ежи надломленным голосом продолжал:
— Прошу вас уведомить пана Михоровского, что признаю себя виновным и готов, просить у него извинения. Если он и после этого пожелает драться, в его распоряжении.
Он поклонился и удалился в кабинет.
Он чувствовал, что погасил последнюю лампаду, посвященном Люции святилище, окутанном таинстве ной мглой иллюзий.
Ежи казалось, что внутри у него бушует вулкан, пышущий пламенем и раскаленной лавой. Он жажда смерти — но не от руки Богдана, не в поединке Люцию. Жаждал смерти, способной принести желаемое забытье.
Часа два спустя, когда Ежи, доведенный до предела отсутствием всяких известий от Михоровского, собирался уже отправиться к нему сам, Богдан внезапно появился в кабинете перед изумленным графом.
Граф, небывало тронутый, сердечно протянул Богдан руку и спросил:
— Значит, вы прощаете меня?
— Да. Я хочу, чтобы мы расстались друзьями, тягостных воспоминаний. Забудем обо всем. Я жаждал убить вас… но теперь хочу лишь согласия.
И они дружески обнялись. Потом Брохвич сказал:
— Дороги наши расходятся, быть может, навсегда кто знает? Пан Богдан, попрощайтесь от моего имени княгиней и баронессой. Сам я не в силах видеться ними. Но… не откажите в любезности ответить мне один-единственный вопрос. По-моему, я вправе зада! его вам.
— Конечно, — сказал Богдан, уже предвидя, какой будет этот вопрос.
— Вы… любите ее, не так ли?
— Люблю! — гордо и смело ответил Богдан.
Брохвич ощутил, как сердце его обливается кровью, но промолчал. Сказал лишь: