Манеж 1962, до и после
Шрифт:
День второй. 3 декабря 1962 года
Весь день - неизвестность. Нервное напряжение достигло абсолютного предела. Осуждающие звонки. Их было много. Знакомые, родственники. Ожидание ареста.
Вечером второго дня приехали ко мне мои друзья по студии - инвалид войны Миша Сапожников и Гетта Бодрова.
Говорили о том же и решили, что надо немедленно защищать поруганную честь и что все действия наши должен возглавить Элий Михайлович, а мы будем его поддерживать, и поехали к Белютину.
Это был вечер второго дня после "Манежа". Нина Михайловна, Элий Михайлович, Миша Сапожников, Гетта Бодрова и я. Настроение было плохое.
Я сказал Белютину, что надо немедленно писать лично Хрущеву, в Союз художников, в газеты, журналы,
Мы говорили Белютину, что надо доказать, что мы не связаны с иностранцами, что приглашали их на Таганку не мы и не знаем кто! И тогда нашу студию снова откроют.
И не понимали тогда, что показать свои картины кому угодно, в том числе и иностранцам, не является преступлением, а Белютина наши "совковые" требования, выраженные в категорической форме, привели в такое раздражение, что мы чуть не подрались. Господи! Сегодня я горжусь, что мои работы находятся в частных собраниях многих стран мира. Но тогда? Советский патриотизм.
Я дружил с Элием Михайловичем, был благодарен ему за все, что он для меня сделал, но в душе осуждал его за безрассудство. Ни о чем мы с ним не договорились и уехали домой. Было ощущение, что между нами нет единства, что отныне в критический момент жизни мы остались в одиночестве.
День третий. 4 декабря 1962 года
Девять утра. Телефон. "С Вами говорят из посольства Америки, не согласились бы Вы продать нам свои работы?" Отвечаю отказом и с отвращением вешаю трубку. Сердце мое бьется. Опять провокация. Но звонок повторяется: "Не пугайся, я пошутил." Пошутил бывший мой друг и однокурсник, искусствовед Воля Ляхов. "Леня, - сказал он, - успокойся, мне стало известно, что в правительстве ваше дело решили "спустить на тормозах". Я спускаюсь за почтой, открываю "Литературку" - статья Станислава Рассадина. Читаю и то ли смеюсь, то ли плачу, напряжение трех дней исчезает. Из страны не вышлют, не арестуют, надо сохранять чувство собственного достоинства.
Днем на Чистых прудах, возле метро "Кировская", встречаю своего друга, будущего писателя Владимира Богомолова, и он громко, во весь голос осуждает меня, отвернувшегося от народа "доморощенного абстракциониста".
Может быть, это тоже шутка. Он специально выкрикивает все это, прохожие начинают оборачиваться, и я спасаюсь от него бегством.
Шестой день. 7 декабря 1962 года
Среди участников выставки студии Белютина, Эрнста Неизвестного и трех его друзей на Большой Коммунистической улице, на Таганке, а потом и в Манеже, кроме меня и Эрнста были еще два члена Союза художников СССР - это Лиля Ратнер-Смирнова и Алла Йозефович, то есть четыре члена МОСХ были представлены своими последними работами.
Наличие их опровергало версию, распространяемую в печати, об одном профессионале-скульпторе Неизвестном и группе непрофессионалов - "доморощенных абстракционистов".
Официально утверждалось, что Московский Союз художников никакого отношения к "доморощенным" не имеет. И нас как бы спрятали. Но утром седьмого декабря нам троим позвонила Кира Николаевна Львова - секретарь графической секции Московского отделения Союза художников - и предложила явиться с объяснениями на заседание графической секции. По телефону мы условились, что расскажем
о характере занятий в студии, о "Красном стане", о поездках на пароходах, о том новом, что нам дала горкомовская студия Белютина и что внесло дополнительную активность в работы, выполняемые нами в Комбинате графических искусств и выставляемые на московских, всесоюзных, международных выставках. Расскажем и о том, что никогда абстрактным искусством мы не занимались. Мы приблизительно распределили роли, кто о чем будет говорить. Однако Лиля и Алла на бюро, не предупредив меня, не пришли.Это был удар, которого я не ожидал, я понял, что теперь остаюсь в одиночестве. Еще более я утвердился в этом после разговора с председателем нашего художественного совета и моим другом Александром Николаевичем Побединским. Алла и Лиля говорили ему, что не хотели выставляться на Таганке, что и в студию я их уговорил вступить, и выставлять работы именно я их убедил. В этом была доля истины. Но я их считал своими друзьями, и они действительно многому научились в студии, и был тут, с моей точки зрения, элемент предательства.
Председателем бюро графической секции был замечательный художник Ювеналий Коровин. Начинается заседание. Кто-то спрашивает меня, что за студия, для чего мне - члену Союза художников - она понадобилась, при чем здесь иностранцы? О характере педагога, о работе.
Я рассказываю, ничего не скрывая. Как растерялся на первом занятии. Эти двухминутные задания. Как понял, что ничего не умею... О педагоге, о неожиданном превращении графоманов-девочек и стариков в почти Ван Гогов и почти Матиссов...
Что с живописью у меня всегда дело обстояло плохо, да и в студии Белютина первый год ничего не получалось, но в наэлектризованной обстановке всеобщего подъема и ликования, счастливой игры, замечательных уроков цветоведенья во время поездки на пароходе (стоянка шесть часов, Городец, загрунтованный лист картона, ветер, дождь, я забрался на холме на крыльцо деревянного дома) вдруг начал образовываться колорит, и, наверно, это было впервые, - все начало получаться, я работал с увлечением, а кончал уже в салоне парохода, по памяти и соображению...
Тут в салон вошел Белютин... и прямо ко мне, к моей работе, и на лице у него радость, и все бросились ко мне и начали поздравлять... Это была одна из работ, выставленных мною на Таганке... Потом полтора года с каждой работой я себя чувствовал все уверенней и уверенней, что ни задумывал - все выходило, и наконец колокольня Ипатьевского монастыря, я работаю и не замечаю, как ко мне подходит Катя Поманская, смотрит.
"Господи, - говорит, - это что у вас - вдохновение?" - "Это не я, отвечаю, - это ангелы!" И такая радость, такая гордость и такое счастье, о котором я не подозревал, потому что, вероятно, именно тогда я стал художником.
Тут кто-то из членов бюро спрашивает у меня, сколько мне времени надо для написания большой картины. Сейчас, спустя тридцать восемь лет, я бы не смог ответить на этот вопрос: как пойдет работа, может, полмесяца, а может, два года, а тогда, тогда, ни секунды не сомневаясь, я сказал: "Три дня! Через три дня я готов показать на бюро картину... на тему, которую вы мне предложите".
Видимо, мой рассказ да и моя уверенность в себе (Правда? Хвастовство? Наглость? Может, поверили потому, что считался я одним из ведущих художников в области рекламы, два года назад была у меня персональная выставка, а год назад единогласно принимали меня на этом же бюро в Союз художников?) произвели впечатление. Ювеналий Дмитриевич предложил перенести заседание бюро - и прежде чем выносить решение о судьбе трех художников, посмотреть их работы... Все члены бюро согласились с ним. Но руководство партийной организации МОСХ посмотрело на это дело иначе... Ювеналия Дмитриевича Коровина в наказание за всеядность отстранили от работы в бюро и предложили вопрос о трех "доморощенных абстракционистах" рассмотреть на правлении Московского Союза художников.