Люди в летней ночи
Шрифт:
Беспорядок в избушке не произвел на него особенного впечатления. Во всем, что он увидел и почувствовал, было нечто до странности холодное и чужое.
Но даже и в доме, обнажившем жестокую реальность, его душа воспротивилась; он не хотел видеть ничего, кроме своего ребенка. Перед ним стояла грязная, в лохмотьях девочка, с лицом, в котором рано проявилась тупая грубость. Открыв рот, она уставилась на вошедшего, потом перешла на другое место и продолжала так же на него смотреть. Суровая действительность безжалостно открыла ему картину, которую он на протяжении двух страшных лет даже в мыслях своих не осмеливался вообразить: в сознании отца дочка все время оставалась такой же, какой он покинул ее, спящую, в ту мартовскую ночь.
Наконец путнику пришлось увидеть и то, о чем он знал, но не хотел знать. С кровати, из тряпья донесся писк грудного ребенка. Пришедший услышал собственный
— Чей это?
— Это сыниска насей мамки и Юсси-Плидулка. Папка не сдеяй сыниску, а Юсси сдеяй.
— А кто это Юсси-Придурок?
— Это такой чёйтов бойтун и лодыль.
У плиты возилась старуха, ее лицо было покрыто бородавками, и она все время что-то бормотала — путник узнал в ней мать своей жены.
— Уж не красный ли возвернулся из народных ниверситетов? Видать, закончил ученье — али еще охота буржуев пострелять? Ведь говорено было: неча с господами по ягоды ходить, я весь свой век спину гнула и тем жила, но дом из-за господ не кинула — не-ет… А свычаи да обычаи что у белых, что у красных — одинакие, одних порешат, других сделают — на это мастера завсегда найдутся, буржуи не всех тюкнули.
Старуха еще продолжала бессвязно болтать, когда путник бесшумно закрыл дверь.
Разве уже вечереет? Ведь, кажется, только что было утро. Вон и избушка стоит посреди лесной поляны. И день совсем недавно начинался, а он — путник — медлил, сидя вон там, на опушке. Теперь он сидит у другого края той же полянки и украдкой поглядывает в сторону своего дома, в котором уже побывал. Надо устроиться где-нибудь подальше, в густом ельнике, где ничего нельзя будет увидеть, кроме собственной тени.
К счастью для путника, он не встретил своей жены. Спряталась ли она или случайно отлучилась — об этом он не стал спрашивать и поспешил уйти, чтобы не столкнуться с ней лицом к лицу.
И теперь он сидит здесь. Конечно, лучше бы забраться подальше, туда, где насвистывает свои песни дрозд. Но ему хочется побыть еще здесь и тайком из-за деревьев поглядеть на свое прежнее гнездо, под крышей которого теперь живут чужие люди. На душе было так, словно он проводил в могилу самых близких людей: слезы тоски смешивались с чувством освобождения. Все вокруг казалось потускневшим старым воспоминанием: клочок поля, задворки хлева, где все еще лежит невывезенная куча навоза. От дома, как отзвук прежних времен, донесся звук открывшейся и захлопнувшейся двери.
Путник встал и двинулся дальше, он шагал по дороге, высматривая, где бы снова присесть. Он страшно устал, ноги к вечеру опять отекли. Удобные места были повсюду, но хотелось уйти как можно дальше, словно то, где он сядет отдохнуть, имело теперь решающее значение.
Наконец тело почти само собой опустилось у камня возле дороги. Казалось, что отсюда он уже никуда не уйдет. Нет сил, да и некуда. Он поднял руки к горлу — бездумно, просто сжал его пальцами. Самые дорогие воспоминания трех-четырехлетней давности полностью овладели мыслями путника. Когда он закрыл глаза, все остальное куда-то исчезло. Погляжу на былое еще немного, а потом уж как получится.
Он проснулся от какого-то шороха и, открыв глаза, понял, что близится ночь. Кто тут ходит? Не Хильма ли пришла искать его? Как я здесь оказался?
И тут он разглядел старую женщину, осторожно примостившуюся по другую сторону камня. Мать смотрела на сына, как в детстве, когда он просыпался в отчем доме. Как и тогда, они не спешили нарушить молчание.
— Я старалась сидеть тихо, думала — для тебя теперь самое лучшее — сон, но ты все-таки проснулся.
— Да, я очень устал и уснул. Похоже — долго проспал. Сейчас, поди, часов девять?
— А ты не взял свои часы? Они все еще там.
— Не заметил, да и спрашивать не стал, Я туда только на минутку и заглянул.
— Ну и человек…
— Ладно, ладно…
Так сын говаривал прежде, когда хотел прервать материнские наставления. Она всегда этому подчинялась, подчинилась и нынче.
Он молча последовал за матерью к ее избушке. По дороге мать только и сказала, что прослышала о возвращении сына и пошла его встретить… ведь, поди знай, как оно получится… Потом она вспомнила, что в кармане у нее лежит кусочек пшеничного хлеба. Вот…
Наступила ночь, но путнику казалось, что уже утро. Извилистыми тропинками мать и сын добрались до плохонькой избушки за дальним лесом, вошли в темную комнату, где, как и десять лет назад, в годы юности, когда сын заглядывал сюда после своих тогдашних странствий, стоял запах трухлявого дерева. Завтра жизнь
двинется дальше.Силья.
Усопшая юной, или Последний побег старого родового древа
(Роман, 1931)
Жизнь Сильи — молодой, красивой деревенской девушки — оборвалась в начальную пору лета, примерно неделю спустя после Иванова дня. Со стороны эта смерть в некотором смысле казалась закономерной. Лишившись отца и матери, девочка не имела поддержки и от других родственников. И хотя на какое-то время она оказалась на попечении чужих людей, ей все же не потребовалось прибегать к общинному пособию на бедных. Так она избежала этого унижения, впрочем не столь уж и позорного. На хуторе Киерикка, где она находилась в услужении, имелась каморка при сауне. Там она и обитала в свои последние недели, и туда ей приносили еду, скудное количество которой было вполне оправданно, ибо она и того-то никогда не съедала. Столь человечное обращение со стороны хозяев Киерикки объяснялось не какой-то их особенной любовью к ближнему, а скорее своего рода неряшливостью, с какою вообще все делалось в этом хозяйстве. Возможно, помнили и о сбережениях Сильи. По крайней мере, у нее было хорошее приданое, и оно, разумеется, досталось бы попечителям. Хозяйка и раньше-то, бывало, брала у Сильи одежду взаймы.
Силья характером пошла в отца: была очень опрятной, даже в этой запущенной каморке своих последних дней она навела чистоту и порядок. Оттуда ее слабый кашель доносился через утлое окошко на зеленую полянку во дворе, где хмуролицые дети Киерикки играли и что-то строили, Звуки кашля были словно дополнение к травам и цветам — маленькая, неотделимая от атмосферы двора Киерикки деталь того лета.
В тот самый последний период своей жизни девушка познала и несравненную прелесть одиночества. Поскольку сознание ее, как обычно у всех чахоточных, сохранялось ясным до самого конца, это одиночество в начале лета оказалось великолепным лекарством для ее напряженных любовных грез. Правда, одинокой она была лишь в глазах других людей; сочувствующие собеседники, пусть бессловные, но тем более благоговейные, у нее имелись. В каморке было довольно солнечно, а под стрехой старой баньки щебетали ласточки, и это давало благородным инстинктам великолепный строительный материал для создания светлого и счастливого настроения. Жуткие видения смерти не возникали в ее воображении до самого ее конца; она вряд ли сознавала, что смерть, о которой столько всего приходилось слышать в жизни, явилась теперь и к ней. Сама смерть наступила в миг особенно сильного проявления невыразимой словом прелести природы. Это случилось часов в пять утра, когда вокруг царили солнце и ласточки. И ничто другое, будничное, не нарушало атмосферу этого раннего часа, ибо начинающийся день был воскресеньем.
Если поглядеть на жизнь любого человека с момента смерти и до рождения, то возникает как бы застывший образ, неповторимый и пробуждающий тоску. Итак, девушка прожила двадцать два года, она родилась примерно в трех верстах севернее и потом перебралась сюда. Из воображаемой картины жизни покойного, которую наступившая смерть всегда порождает, малозначительные детали исчезают, и можно с достаточной уверенностью утверждать, что картины всех человеческих судеб в свете такого момента, в сущности, равноценны. В картине судьбы девушки — по правде говоря, в тот ранний миг воскресного утра не было никого, кто мог бы представить ее себе, — не много нашлось бы такого, что обречено было бы исчезнуть. С самого зачатия, затаенного и не обозначенного во времени, и на протяжении всех дней ее жизни складывался ее нежный облик, все ее существо. Чистая, без изъянов кожа упруго ограничивала ее затаенное нутро, откуда слышалось биение сердца, а ее ищущие глаза видели отсвет другого взгляда. За свою жизнь она успела побывать лишь человеком, который, улыбаясь, подчиняется своей судьбе, и ничем больше. Так что, по сути дела, вся жизнь Сильи, усопшей в банной каморке хутора Киерикка, состояла из деталей малозначительных.