Любимые и покинутые
Шрифт:
— Петрович, ты не кипятись, но, Христом Богом молю тебя, не попадайся ей какое-то время на глаза, — сказала Устинья. — Потом, быть может, все уляжется, поостынет, затянутся раны… — «Или не затянутся, — подумала она. — Уж больно ранимой оказалась Маша».
— Так что, выходит, я теперь для собственной жены первым врагом стал? — Николай Петрович чувствовал невольное облегчение от того, что ему не надо в ближайшее время ехать навещать Машу. Его вопрос носил чисто риторический характер, и Устинья на него не прореагировала.
Она сказала:
— Я туда смотаюсь накоротке — отвезу кое-что из вещей и продуктов. Мы все надоели ей, Петрович: и ты, и я, и даже Машка. Случается, наступает такой момент, когда просит пощады душа. То ли от
И вожделенное, лелеемое в душе так же трепетно и благоговейно, как лелеют некоторые уж слишком романтичные молодые люди первую любовь, свершилось. Свершилось! Приехавший из ЦК товарищ рекомендовал Николая Петровича Соломина как человека, преданного до последнего вздоха партии и народу, кристально честного, бескомпромиссного коммуниста, обладающего даром убеждать людей и увлекать за собой личным примером. «Такие люди, как Соломин, не раздумывая отдавали свою жизнь во имя счастья народа в гражданскую войну, они же выиграли и войну отечественную, а теперь составляют передовой — ударный — отряд бойцов мирного фронта, фронта строителей новой светлой жизни».
Николай Петрович не был карьеристом — по крайней мере, не считал себя таковым, — однако надеялся, что эта ступень не последняя на лестнице, восхождение по которой стало смыслом его жизни.
И только Таисия Никитична, у которой с возрастом, как считал Николай Петрович, здорово испортился характер, несколько омрачила это счастливое мгновение, когда со свойственной ей бестактностью сказала в присутствии искренне радующейся его успехам Устиньи:
— Ну, сынок, и железное же у тебя сердце — наверное, еще не одну жертву принесешь на алтарь своего беспощадного Бога. Поздравляю.
До него не сразу дошел смысл материных слов — он был пьян и от ударившего в голову хмеля столь головокружительного успеха, и от армянского коньяка. Вспомнив же пророчества матери утром, во время бритья, порезался краем бритвы, внезапно соскользнувшей из ставших на мгновение слабыми пальцев. «Но ведь я всегда делал Маше только добро, — убеждал он себя. — И в жертву не на какой алтарь ее не приносил. Мать совсем из ума выжила, хоть и лет ей не так уж много».
Он ездил теперь на работу с большим портфелем из натуральной кожи, в котором возил чистую рубашку — став Первым, Николай Петрович непременно переодевался после обеда в белоснежную крахмальную сорочку, — кое-какие бумаги, несколько носовых платков; ибо, протирая при людях очки, должен был непременно пользоваться девственно чистым, сложенным в аккуратно спресованный квадратик носовым платком.
Сам того не сознавая, Николай Петрович в отношениях с подчиненными в точности перенял покровительственно требовательную манеру Сан Саныча, его привычку смотреть на собеседника поверх съехавших с переносицы очков, говоря, постукивать по столу обратным концом хорошо заточенного красного карандаша, словно пытаясь намертво впечатать в мозг собеседника свои слова. Да и дома он постепенно стал другим — с Верой, домработницей, общался при помощи жестов и односложных слов, хотя раньше частенько захаживал к ней на кухню, расспрашивал о здоровье, сестрах, живших в деревне; мать обрывал на полуслове своим острым и тяжелым, как топор «короче» (правда, Таисия Никитична на самом деле страдала многословием); с Устиньей был более милостив, тем более, что она с ним первая почти никогда не заговаривала. Устинья занималась главным образом Машкой: ходила в школу (она для этой цели сшила два строгих платья темного цвета — одно из заграничной фланели, другое из отечественной шерсти), водила ее на уроки в музыкальную школу и балетный кружок, сопровождала в кино (именно сопровождала — Устинья ненавидела кино). Отношение Николая Петровича к Машке оставалось прежним, да и Машка сходу бы его разоблачила,
напусти он на себя важность.Однажды вечером, открыв своим ключом дверь, Николай Петрович вошел в холл и услышал взрыв смеха на кухне. Он прокрался на цыпочках к стеклянной двери и узрел следующую картину: Машка, нацепив на нос очки без стекол, расхаживала враскачку взад-вперед, высоко задрав нос и таская в руке свой школьный портфель. Она говорила, остановившись перед Таисией Никитичной и поглаживая левую щеку (была, была у Николая Петровича такая привычка, что греха таить):
— Ты, мать, короче говори. Даю тебе полминуты. Вполне достаточно, чтобы высказать основные тезисы. И формулировки выбирай более четкие. А то вы, бабы, все как-то расплывчато и издалека начинаете.
Последовал новый взрыв смеха. Николай Петрович поспешил ретироваться в холл. Пустые головы, думал он. Вот что значит жить за чужой спиной. Времени свободного слишком много на всякие глупости. Ну, а Машка — настоящая актриса. Сто очков вперед этой Кудрявцевой даст.
Устинья, как и пообещала, отвезла Маше три больших чемодана вещей, в том числе и все ее выходные платья и туфли, хотя, признаться, так и не смогла взять себе в голову, зачем они там могут понадобиться. Но Маша сказала: «Привези все из моего шифоньера».
Она застала обеих женщин в огороде. Ната тяпала молодую траву под яблонями и вишнями, Маша шла следом, сгребая ее в аккуратные кучки, которые потом укладывала в плетеную корзинку. Обе уже успели загореть. Маша, увидев Устинью, тут же спросила:
— Ты одна?
— Да.
— И он не приедет?
— Нет, — коротко ответила Устинья. — Он теперь стал первым. Возможно, вы скоро переедете в Москву.
— Вы переедете, — поправила ее Маша. — Ты к нам надолго? — не без страха, который даже не удосужилась скрыть, спросила Маша.
— На три часа. У шофера перегрелся двигатель.
Маша обрадовалась, бросила грабли и обняла Устинью.
— Я соскучилась, — сказала она. — Но только по тебе. Это чувство похоже на голод. Поешь — и неохота смотреть на еду. Поняла?
— Поняла, — сказала Устинья, нисколько не обидевшись. Теперь, когда ей всецело принадлежала Машка, ей бы и в голову не пришло обижаться на кого-то, на Машу тем более, за какую-то там черную неблагодарность или что-то в этом духе. — Дома все здоровы. Мы с Машенькой поедем на все лето на дачу в Крым или на Кавказ. Таисия Никитична уезжает к себе — они не ладят с сыном.
— А когда ты уедешь, он не приедет? — со страхом в голосе спросила Маша.
— Не думаю. Ему сейчас не до этого. Он сказал всем, что отправил тебя на кумыс в Калмыкию, к каким-то родственникам.
Маша расхохоталась, и Устинью чуть ли не священный ужас пробрал.
— Ты представляешь, я когда-то была его женой, — говорила Маша между приступами смеха. — Нет, ты представляешь? Ложилась с ним в одну постель, позволяла… Противно подумать, что я себе позволяла. Я бы с удовольствием сменила кожу и все нутро. Я и сейчас считаюсь его женой, да? Марья Сергеевна Соломина. — Она откинула назад голову и расхохоталась еще громче, со странным привизгиванием. Ната перестала тяпать, заложила в рот два пальца и заливисто свистнула.
Маша оборвала смех и с опаской посмотрела на Нату.
— Мне нужно кое-что тебе сказать, — шепнула Устинья на ухо Маше и, властно взяв ее за плечи, повела к дому. — Во-первых, вещи я тебе все привезла, какие ты просила. Даже духи и кремы. И кое-какие продукты. Во-вторых: Ната — человек добрый и хороший, но ты не позволяй ей собой командовать и делать то, чего ты не хочешь. Поняла? Чтобы потом снова не пришлось о чем-то жалеть. Подумай об этом, но ей не говори ничего.
— Но она мне ничего плохого не делает. Варит обед, поит парным молоком, убирает за мной постель. Да, знаешь, вчера она купала меня в корыте. Как маленькую девочку. Мне было приятно… Но мы с ней почти не разговариваем. Она все время просит, чтобы я пела. Если бы здесь было хотя бы пианино.