Лондонские поля
Шрифт:
Гай налил себе еще вина и озадаченным голосом сказал:
— Не выношу этих звуков.
— Знаю. Как только он их издает?
— Может, сделать немного потише?
— Нет. Я слушаю, когда отойдет мокрота.
Этим вечером они были одни. Но они не были одни. Мармадюк присутствовал в электронном виде: сдвоенные экраны телесистемы замкнутого контура тряслись и шипели, воспроизводя его гнев. Такие же сдвоенные экраны имелись на каждом этаже, почти во всех комнатах. Порой их дом походил на аквариум, полный Мармадюков. Гай вспомнил обо всей видеоаппаратуре в квартире Николь (зачем ей все это было нужно?), а потом стал думать о своей собственной аппаратуре, о том, как он и его жена игриво боролись с этими кабелями и пистолетными рукоятями в первые месяцы после рождения Мармадюка, накручивая десятки и сотни метров того, как Мармадюк бешено орет в манеже, как Мармадюк бешено орет в парке, как Мармадюк бешено орет в бассейне. Вскоре они перестали утруждать себя этим. В конце концов, почти никакой разницы и не было между домашним кинотеатром и этим монитором, который выдавал им картину того, как Мармадюк бешено орет, по сути, двадцать четыре часа в сутки. А когда сдвоенные экраны не
Пока он так размышлял, на фоне невразумительных страдальческих воплей младенца накопилось необычайно долгое молчание. Молчание это имело форму туннеля. Гаю казалось, что из этого туннеля нет никакого выхода, совершенно никакого — кроме полного признания. Или вот еще что…
— Мы могли бы завести еще одного ребенка, — сказал Гай, с серьезностью глядя на супругу.
— …Ты что, с ума сошел?
Брови Гая поднялись и снова опустились — как будто встал и сел обратно угрюмый ученик. Это правда, им очень настоятельно советовали — множество раз, в различных клиниках и консультациях, в Женеве, в Лос-Анджелесе, в Токио — отказаться от возможности завести второго ребенка или же отложить ее на неопределенное время, по меньшей мере, пока Мармадюку не исполнится четырнадцать (а к этому времени Хоуп, ко всему прочему, будет пятьдесят один). Специалисты-миллиардеры и нобелевские лауреаты всегда предупреждали их о том, что появление нового члена семьи должно оказать на Мармадюка самое неблагоприятное воздействие. Ни у кого не достало жестокости предположить, что второй ребенок может оказаться в точности таким же, как первый.
— А если он будет таким же, как Мармадюк? — сказала Хоуп.
— Не говори так. О боже… Что он сейчас делает?
— Добивается, чтоб его стошнило.
— Но ведь он засунул туда весь кулак!
— У него не получается.
Гай посмотрел на Хоуп — удивленно и ободряюще.
— От чая он давно уже избавился. И от молока с печеньем тоже. Теперь у него одна надежда — мокрота.
— Но его не тошнило после ленча. Ненавижу этот звук… Или тошнило?
— Да — его вырвало на Мельбу. А потом он укусил за язык Феникс. Довольно глубоко. Надеюсь, она не позволила ему снова целовать себя по-французски.
Гай испытывал неловкость, когда думал о политике Хоуп по отношению к Мармадюку и поцелуям. Обслуге позволялось целовать Мармадюка. Но французские поцелуи позволялись только самой Хоуп.
— Мне пришлось позвать Терри.
— Терри!
Гай испытывал еще большую неловкость, когда думал о Терри — о его туфлях на платформе, о его грубой фуфайке.
— Терпеть не могу Терри.
— И я тоже. Я зову его только в самом крайнем случае. И даже у него был довольно-таки обалделый вид.
Гай опустил взгляд и улыбнулся — не болезненно, но удивленно. Он любил Мармадюка. За Мармадюка он с радостью принял бы смерть. Он умер бы за Мармадюка, и не на следующей неделе, не завтра, а теперь, прямо сейчас. Он любил Мармадюка, несмотря на ясное, постоянно освежаемое осознание того, что у Мармадюка нет свойств, достойных любви. Мармадюк никому не доставлял удовольствия, за исключением тех мгновений, когда спал. Когда он спал, можно было смотреть на него и благодарить Господа за то, что он не бодрствует.
— Ах да, — сказала Хоуп. — Леди Барнаби. Она онемела.
— В буквальном смысле?
— Ну. С тех пор, как вернулась. Шок.
— Вот так ужас…
— Знаешь, на кого ты похож? — сказала Хоуп. — На отшельника.
Гай пожал плечами и посмотрел в сторону. Казалось, он не имел ничего против такого сравнения. Но потом он снова перевел взгляд на Хоуп: та сосредоточенно его разглядывала. Его испугал этот пристальный взор. Он напрягся, готовясь к худшему.
— Не на того отшельника, что живет в хижине, — медленно продолжила она. — Где-нибудь на Оркнейских островах или вроде того. На отшельника, который живет в роскошном отеле, в Лас-Вегасе. На этакого убогого маньяка, у которого целая куча денег и который никогда никуда не выходит. На типа, в спальне у которого сооружен алтарь в память о какой-нибудь умершей жирной кинодиве…
Гай продолжал заниматься своим камбоджийским делом — издалека, на ощупь пытался он найти Малыша и Энь Ла Гей, перемещенных лиц. Каждое утро он совершал множество телефонных звонков из своего офиса (это была единственная причина, по какой он туда ходил) и уже обращался просто по имени ко многим из незримых своих собеседников — представителей различных телефонных сообществ: Американского Комитета по делам беженцев, Британского Совета по делам беженцев и Управления по приграничной стабилизации при ООН. Когда он сидел там, выслушивая бесконечные военные истории, его безвольные пальцы то и дело тянулись ко лбу. Гай вырос в ту эпоху, когда каждый так или иначе знаком с разного рода зверствами; как и всякий другой, он был до изнурения приучен к печальным картинам, к жалким позам умерших. Но им никогда не показывали Камбоджу — страну-мученицу, нацию, удвоенные страдания которой застил непроницаемый черный занавес, укрывала наглухо захлопнутая дверь. Эта тьма оказывала на озабоченное тамошними событиями воображение некий порнографический эффект. Невозможно было не слышать возбуждения в голосах, излагающих все эти камбоджийские истории. Гаю прислали копии спутниковых фотографий, и он собственными глазами видел силуэт смерти: картина, похожая на схематичное изображение пчелиных сот, явно представляла собою ландшафт, от края до края полный человеческих черепов. Он тоже ощутил возбуждение, прилив мальчишеской мужественности, который в его случае вскоре отхлынул, обратившись в сдерживаемую тошноту. Вид боен со спутника — человеческая смерть, какой она могла бы предстать глазам некоего бога. Вера Гая, подобная слабо поблескивающей реликвии (сравнимой, быть может, с медальоном, когда-то принадлежавшим его покойной матери), на какое-то время сильно потускнела — ведь совершенно невозможно допустить существование чего-то такого, что может вынести столь основательное вычитание человеческих тел. Если забрать жизнь,
то останется только анатомическая мука отдельного черепа. «Я был там на протяжении всех восьмидесятых, — пророкотал ему американец из УПС при ООН, один из телефонных призраков, поставлявших ему информацию. — Есть у меня для вас один образ. Готовы? — Страстное нетерпение, даже алчность слышны были в его голосе. — Детский протез, искусственная нога в шлепанце, марширующая на войну. Это Камбоджа, приятель. — Гай торопливо покивал, как бы для того, чтобы расположить к себе собеседника. — И оттуда нет выхода».Хотя, конечно, как это всегда бывает, выход был; это просачивалось, становилось известным — один выход там таки имелся… Гай убедил себя, что он не превращает Камбоджу в нечто вроде своего хобби. Но эти его розыски оставались в каком-то смысле любовными трудами, романтическим долгом, способом думать о Николь с относительной, весьма спорной невинностью. Спору нет, в голове у него постоянно раскручивались подробнейшие фантазии. Вот Гай входит в подъезд ее дома и поднимается по лестнице (на фоне множества развевающихся флагов), невозмутимо ведя перед собою двух застенчивых человечков; Николь уже ждет их на верхней площадке, руки ее крепко стиснуты, а щеки украшены медленно сползающими слезами. Как нервно звучит смех Энь Ла Гей, пока на маленькой кухоньке варится согревающий бульон! Как пылают глаза Малыша — горят незабываемым огнем! А внизу, на уровне бедер, пальцы Николь переплетаются с его собственными в тайном любовном сговоре…
Даже Гай мог сказать, что в этом его кинофильме присутствовало нечто искаженное, нечто отвратное, нечто эстетически гибельное. Эта сцена представала перед ним в мертвенно-бледном цвете и сопровождалась музыкой, исполненной нездоровой, зловещей веселости; диалоги казались дублированными, а актеры притворно улыбались, как дурные дети, проступки которых вот-вот раскроются. И вновь приходило на ум словцо «порнография»: на ум Гаю, в котором не было ни следа — в котором не было ни тени порнографии.
Совсем никакой? Нет, это не соответствовало действительности. Было несколько случаев (которые становились все чаще, пока ему не сделали операцию), когда медсестра, держа в руках тестовую трубку, похожую на стеклянный кондом, вводила его, неизменно заставляя испытывать отвращение, в занавешенную комнатушку, оснащенную «литературой» — кипой истрепанных журналов для мужчин. Гай перелистывал странные страницы (в конце концов ему пришлось положиться на лежавшую у него в бумажнике фотографию Хоуп). И была еще россыпь разнузданных фильмов, которые он вынужден был краем глаза смотреть во время своих деловых поездок в Гонконг и в другие восточные царства Маммоны. И в перерыве между разливами полыхающей плоти неизбежно наступал ужасный миг, когда глазам представал весь исполнительский состав, толпящийся вокруг… Все были полностью одеты и делали вид, будто они могут быть кому-то интересны, совсем как настоящие актеры и актрисы, следующие указаниям настоящего режиссера и занятые в настоящем фильме. Казалось, это их притворство было вдвойне постыдным для каждого, включая и тех, кто за ними наблюдал. Даже Гай мог сказать, что его интерес к Николь Сикс и его интерес к Индокитаю плохо сочетались друг с другом (он кивнул головой, припомнив виденную им как-то раз в брошюре об оружии пухлую красотку, ласкавшую нечто сугубо металлическое). Любовь и война, любовь и исторические силы — эти вещи плохо сочетались друг с другом.
Кроме того, его размышления в целом были до крайности робкими, всегда как бы пробными. Все его сновидения, исходившие, как ему представлялось, из некоей области теплого давления, укрытой в его груди, следовали излучинам юношеской фантазии и были полны заботливости, попечительства, блистательных спасений (были там, скажем, гребные лодки, были облысевшие автомобильные шины, чудесным образом восстановленные и замененные). Он думал о ней постоянно, даже во время внезапных потрясений в офисе или в детской; лицо ее было подобно замысловатому узору, плавающему в поле его бокового зрения. Синхронизируя каждый свой день с Николь, он с утра до вечера повсюду следовал за нею: пробуждение, легкий завтрак, идеализированный туалет — и проч., и проч. О своих мыслях он думал как об исследователях девственной территории. Он, конечно, не знал, какое множество мужских мыслей Николь Сикс успела уже поглотить, сколько миллионов часов мужского времени; не знал, что каждый квадратный дюйм ее тела тщательно обыскан грабительскими мужскими мыслями… Иной раз, чтобы купить себе блок сигарет на неделю (или какую-нибудь газету из числа тех, которых не выписывал), он шел в магазин, расположенный неподалеку от ее дома. Пригнувшись, словно стоял в дверном проеме, вглядывался он в самую глубь тупиковой улочки. Видимая глазами любви, как ярко озаряла она обыденную, вполне заурядную перспективу: и деревья, расставшиеся с листвою уже в сентябре, и двоих строителей, сидевших на крыльце и поглощавших яйца по-шотландски, и мертвое облако, обращавшееся в туман темного дождя. В этот день Гай с болезненной улыбкой разгладил свой грязный макинтош, пошел обратно, а потом свернул, направившись в «Черный Крест».
Кит стоял возле «фруктового магната», удовлетворенно ковыряя у себя в зубах дротиком — точнее, острием дротика, как недавно научился различать Гай (оперение, древко, ствол, острие), после того, как здесь, в «Черном Кресте», несколько его ранних ошибок в дартсовой терминологии были грозным тоном исправлены собеседниками. Гай обнаружил, что рад видеть Кита, что ему уютно оказаться в пропитанном сыростью интерьере приходящего в упадок паба. Его собственная бесцветность, повсюду бросающаяся в глаза, здесь с легкостью сливалась с окружающей серостью. Белые люди были здесь черно-белыми, монохромными, как документальный фильм времен Второй мировой войны. Или как документальный фильм времен Первой мировой войны. Гай вспомнил кадры, из которых состояла заставка типа обратного отсчета перед началом каждой части какого-нибудь старинного фильма: 6, +, 5, *, пустой кадр, кадр клинообразного сечения; а белые участки экрана зернисты от пыли, ресничек и волосков из ноздрей, как белки непромытых глаз. Присутствие Кита всегда заставляло Гая думать о глазах.