Лиственницы над долиной
Шрифт:
— Я не о том, — возразила она. — По молодости я тебе во всем верила. А ты взялся за ум, надел рясу, Яковчиха забыла боль молодых лет. Пришел Яковец, женился на Францке, та родила ему восьмерых детей; думала, что родила их себе на радость, что родила их для того, чтобы они носили вместо нее корзину. А они… — И она заговорила торопливо, как будто ее что-то сильно взволновало: — А теперь выслушай меня,
ВЫСЛУШАЙ МОЮ ИСПОВЕДЬ,
обо всем, обо всем, ты, Раковчев, семинарист и урбанский священник!
Ее решительность, вернее непреклонность, поразила их. Всем им вдруг захотелось
— Пей, Раковчев, — приказала она странным, загадочным голосом. — Пей и ты, несчастный художник, ты так складно врал моей дочери об огромном, богатом, прекрасном мире, вместо того, чтобы рассказывать о корзине или о фабриках, которые больше подходят для людей из-под Урбана. Я бы не пустила тебя на порог нашего дома, если бы не знала, что моя дочь умнее тебя и уже не верит во все это. Пей, Алеш, — теперь она обернулась к нему, — когда-то ты умел много и красиво говорить о будущем. Выпейте со мной на прощание! — Она подняла стакан с водкой, одарила улыбкой всех трех мужчин и благословила их взглядом, от которого им стало совсем не по себе. — Спасибо вам за то, что пришли. А то сижу у Фабиянки и жду, когда через село пойдет смерть, и думаю, зайдет она за мной в трактир или будет дожидаться дома. И Фабиянка выскакивает на улицу, глаза у нее зоркие — она ведь трактирщица, сразу замечает, если кто идет в село. Она-то уж наверняка меня предупредит, чтобы я успела допить до дна. А когда в дом приходит священник, говорят, смерть совсем неподалеку.
— Франца, — попытался остановить ее взволнованный, вконец растерявшийся священник. — Может, нам лучше пойти в комнату? Поговорим с глазу на глаз, если ты и впрямь собираешься исповедоваться…
Она пристально посмотрела на него, потом ответила:
— Я буду исповедоваться, раз уж вы пришли. Всем троим — как-никак мы одной веревкой связаны.
Тогда Якоб воскликнул, обращаясь к Петеру:
— Пей! Жизнь, мой дорогой, во многом сильнее правил. Распростись с устаревшими канонами. Ведь мы в горах. А когда тебя навестит твой старый бог, скажи ему, что время ушло вперед, а вслед за ним ушла из прошлого и Яковчиха.
Им показалось, что священник сдался, окончательно потеряв надежду. Он поднял стакан и одним махом выпил его, словно хотел заглушить свой гнев и разочарование. Скорбь и отчаяние охватили его, когда он увидел, что и Яковчиха вылила в себя полный стакан водки. «Она же пьяная, наверно, она все время пьяная».
— Ну что, Раковчев, начнем? — спросила Яковчиха, скрестив руки на груди и чуть наклонив голову к плечу. Увидев, что он ее не понимает, она пояснила: — Я про исповедь.
— Ты с ума сошла! — ответил он изумленно. — Даже если бы тебе нужно было причастие, я не смог бы тебе его дать, ведь ты пьяная!
— Я буду исповедоваться, — еще решительнее повторила она. — Алеш! — позвала она Луканца. — Подойди к стене, прочти их имена.
Тот не подчинился.
— Зачем мне вставать, мама, они и так передо мной как живые, все пятеро — Матко, Венцель, Лойзе, Стане, Альбина.
— Нет, там, на стене, память о них, о каждом в отдельности, — сказала она. И действительно, пустую переднюю стену занимало пять похоронных извещений в рамках и под каждой похоронкой висела фотография. А раньше там были иконы.
— Ты сняла иконы? — невольно вырвалось у священника.
Она посмотрела на него, словно с удивлением:
— Тех, прежних святых, я не знала. А это мои дети, мученики, все пятеро.
Яка поднял взгляд на похоронки. Когда он бывал здесь раньше, он обращал на них внимание, но не видел в этом ничего особенного. В конце концов здесь, в горах,
почти в каждом доме висит по одной, а то и по две — по три. У Яковчихи их было пять, только ведь это прошлое. Петер Заврх молча смотрел на переднюю стену, с которой пять «мучеников» вытеснили для Францы Яковчевой стародавних святых. А Яковчиха добавила с болью в голосе:— Это мои дети. Вот уже десять лет я напрасно зову их домой.
— У Фабиянки! — съязвил Петер, рассердившийся, что она сняла со стены святых. Но она возразила ему только взглядом, а сказала спокойно:
— У Фабиянки, дома, в поле, в пути, днем и ночью, Раковчев, всегда и повсюду. — Этот ее тон потряс художника. Алеш склонил голову, полный покорности и смирения перед чем-то, чего он сам не смог бы назвать. В этот миг священник Петер со своим богом показался обоим беспомощным, потерянным, заслуживающим сожаления, а Яковчиха с ее похоронками и спокойствием — сильной и стойкой.
— Когда я дома одна, — продолжала она, — они приходят ко мне, все пятеро. Сяду, прикрою глаза, а они уже рядом, и разговаривают со мной. Они и к Фабиянке за мной приходят, когда я их позову. — От сильной боли она зажмурила глаза. Лихорадочно заторопилась, но скоро успокоилась. — Я родила восьмерых детей — четырех мальчиков и четырех девочек. — Яковчиха повернулась к священнику. — Теперь-то мне понятно, Раковчев, почему ты передумал и пошел другой дорогой. — Она усмехнулась. — Со мной у тебя было бы восемь детей, Петер! С корзиной на спине, мы с Яковцем заботились о них и ждали, пока можно будет переложить короб на их плечи. И они выросли. Но не для нас. Когда ты пришел в наши края, Алеш?
— Семнадцатого февраля, в сорок втором, мама, — ответил Алеш, словно на допросе. — Я пришел к вам, и Минка карандашом отметила этот день на стене. «Для мамы, — сказала она, — пусть помнит, когда все началось». — Яковчиха чуть кивнула. — От вас мы ушли втроем, — с улыбкой продолжал Алеш.
— А у меня осталось шестеро. — Она улыбнулась. — А потом первые двое пришли еще за тремя, — продолжала она голосом, полным спокойствия, доброты и щедрости.
— Да, мама, еще за тремя. — Теперь улыбнулся Алеш. — Каждую неделю уводили по одному…
— Всего пятеро, — подытожила она, глядя на Петера. — А теперь вместо них похоронки. Ты отдал себя богу, а я отдала детей, пятерых, родине. Тогда мы говорили: за свободу — так, Алеш? Разве я когда-нибудь сказала, что не отдам?
— «Восьмерых, я родила, — сказали вы, — и для благородного дела, если понадобится, отдам всех восьмерых».
— Всех восьмерых, Алеш, — счастливым голосом подтвердила она.
Он кивнул и продолжал:
— Вы их и отдали, даже тех, кто оставался дома. Вы все были с нами. Девочки приносили новости, были нашими связными, девочки, которым впору было играть в куклы. И себя, мама, вы тоже отдали; девять человек — родине, свободе, социализму.
— Это уж не так важно, — сказала она, прикрыв глаза. — Враги пришли в нашу страну, убивали наших людей, и я не думала о социализме. Если они воевали и за это — тем лучше. Ведь они погибли не за себя, для себя они ничего не хотели. И мне тоже ничего не нужно. Ну а если от этого будет польза и для других, тем лучше, Алеш. — Она снова повернулась к священнику и сказала со страстью: — Это тебя тревожит, Раковчев? Ты пришел исповедать меня перед смертью, вот я и исповедуюсь.
— И правда, Петер, — вмешался Яка; он заговорил тихо, медленно, с болью, в эту минуту ему казалось, что благодаря Минке это и его дом, — если подумать, что ты променял жизнь на цыплят, випавец и уютный уголок на небе, и если повесить твои заслуги вместо икон или похоронок…