Либидинальная экономика
Шрифт:
Оператором дезинтенсификации является исключение: либо это, либо не-это. Не оба. Барьер разделительной черты. Тем самым всякое понятие сопровождается отрицанием, выводом вовне. Именно это выставление наружу не-этого и дает материал театрализации: наружное «понадобится» завоевать, понятие «захочет» расшириться, завладеть тем, что оставило за порогом своей территории; с Гегелем оно пойдет на войну и работу, но уже и с Августином в сторону наружного, дабы его присоединить. На самом деле его подстрекает не только бес смешения, не только синкретизм, наслаждение беспорядком, поиски интенсивностей, но и бегство перед лицом той самой боли несовозможности, о которой мы ведем речь. До чего тоскливо в сих пределах, в этом вытекающем из исключения обесценивании! Как все их любят, эти внеположности! Так приходят путешествия, этнология, психиатрия, педиатрия, педагогия, любовь к инородцам: прекрасные негритянки, очаровательные индейцы, загадочные желтокожие, фантазеры, дети, включайтесь в мою работу, в мои понятийные пространства. Это театр; это белый Запад в экспансии, гнусный, людоедский империализм.
Умеренное страдание – это просто-напросто смещение разделительной черты. Умеренное страдание во второй степени – это сознание того, что смещение является правилом, что всегда имеет место смещение. Умеренное страдание достигает своего апогея в мысли о метафоре и о зазоре. Но боль, о которой мы говорим, ни в коей мере не связана со смещением черты понятия. Эта боль – отнюдь не депрессия, вытекающая из положения одной ногой здесь, другой там, одной внутри, другой снаружи, из разделенности. Эта боль не имеет никакого отношения к умеренному страданию кастрации, каковое есть страдание понятия, беспрестанно восстанавливаемые трещина и рубцевание. Вот как скорее стоит ее воображать, душистую Гриву.
Вы берете эту самую черту,
Когда говорят сразу, имеется в виду не только оба (или n) вместе, но и за один раз, в единичности этого раза, della volta [16] . Единственный оборот несет уйму аффектов. Дело не в отделении, а, напротив, в движении, в переместимости на месте. Следовало бы даже вообразить, что односторонняя лента как бы произведена этим случайным ротатором, этим шальным отрезком, действующим словно матрица, свойства которой непрестанно меняются и которая разворачивает на «выходе» непредвиденную полосу либидинальных меток. Но сам этот воображаемый образ должен быть исправлен, поскольку моделью ему служит некая индустриальная машина, волочильный, например, станок или прокатный стан, и при такой модели он подразумевает категорию накопления, складирования, материальной памяти и, что опять возвращает к тому же, диахронии. Например, вы, полагаю, можете непрерывным и произвольным образом изменять нормы волочения или проката, что даст металлические бруски или проволоку с необходимо переменными свойствами. В остатке, они остаются, отметки вариаций вносятся в эти предметы и превращают их в памятники прошедшей деятельности, в определяющие факторы деятельности грядущей, тем самым открывая в производстве предшествующее и последующее пространство, пространство кумулятивного диахронического времени, капитализируемой истории. Так что поостерегитесь: с инструментом, с машиной, вы уже пребываете в полном нуле. Тогда как завихрения разделительного отрезка в его либидинальном путешествии, будучи единичными, не остаются в памяти, этот отрезок бывает только там, где он пребывает в каком-то неохватном времени, a tense [17] , и, стало быть, того, что путешествовало «до этого», не существует: ацефалия, время бессознательного.
16
За раз (ит.).
17
(грамматическое) время (англ.).
Двусмысленность знаков
Ну же, присмотритесь, сероглазая Недоброжелательница, с чем мы, либидинальные экономисты, в очередной раз намерены порвать: мы больше не станем говорить (разве что по недосмотру, не рассчитывайте на это) о поверхностях записи, об областях вложений и тому подобном. Мы будем остерегаться принятого размежевания между записью и ее местом. Нужно (между этим нужно и ты должен большая разница, говорит Ницше), нам нужно подстегнуть свое воображение, нашу способность к прощупыванию, пока она – не мыслить же нам, мы же не мыслители – пока она не сфабрикует идею интенсивности, которая вместо того, чтобы опираться на производящее тело, его определяет; идею перехода на ничто, который в мгновение вне исчислимого времени обеспечивает свое собственное прохождение, свой заход (как говорят некоторые в совершенно другом значении). Итак, отнюдь не сначала поверхность, а потом письмо или запись на ней. Нет, либидинальная кожа, о которой задним числом можно сказать, что она представляет собой лоскутную чересполосицу органов, органических и социальных элементов тела, сначала либидинальная кожа – что-то вроде тянущегося следа интенсивностей, эфемерное творение, бесполезное, как след реактивного двигателя в разреженном на высоте 10 000 метров воздухе, за исключением того, что, в отличие от этого следа, она в высшей степени разнородна. Но притом будучи, как и он, одновременно и путем прошествия, и самим путешествием. Вы скажете: раз «прошествие» – значит уже в прошлом, кожа поставляет не проход, а его прошлое, не интенсивность, а ее последействие; так что поверхность, либидинальная кожа – лишь воспоминание об интенсивностях, капитализация, локализация их прохождений, одно дело интенсивность, другое – то, что от нее осталось, так что ваше сравнение ничего не стоит, ведь оно показывает, что имеет место caput [18] , поверхность записи, реестр, тогда как его в его функции входило продемонстрировать ацефалию.
18
Голова, рассудок, сущность, глава, главное, капитал (лат.).
Вижу, как вы, Недоброжелательная, улыбаетесь фарсу, который разыгрывают надо мной слова знания и капитала еще до того, как я начал говорить. Полюбим же сей фарс, не будем его бояться, скажем да всякий раз, когда будет нужно (и нужно таки будет, и нужно не раз) сказать то, что мы должны сказать как либидинальные экономисты, сей фарс нафарширует наши слова старым фаршем нигилистической печали. Всегда останется возможность смешения либидинальной кожи и реестра записей, как Христа и Антихриста, материи и антиматерии. Не в нашей, слава богу, власти их разъединить, изолировать в точности одну область, одну – в точности! – волость, которая бы удачно представляла в точности либидинальную ленту и ускользала от правления понятия, от его жесткого скептицизма и нигилизма. Нет сферы утверждения, слова убивают друг друга.
Чудесно сказал Фрейд: в ропоте Эроса безмолвно работает влечение к смерти. Эрос и влечение к смерти несовозможны, но неразрывны. При прочих равных так же обстоит дело и с прохождением интенсивностей и поверхностью записи. Поскольку последняя, поддерживая прохождения, действует как память, именно ею отмечается и сохраняется возбуждение, она – средство преобразовать единичный знак ничто, каким является интенсивность, в термины присутствия/отсутствия, чье положение и, следовательно, значение будет определяться в зависимости от присутствия/отсутствия других терминов, в зависимости от их регистрации, от их места
в форме, или в Gestalt [19] , или в композиции. Поверхность записи является тогда средством регистрации. И остается сделать всего один шаг от средства регистрации до средства производства, который, как говорит Делёз, и совершает деспот, который и совершает великий Гештальтист. Мы отлично знаем, что эта поверхность является сразу, неотличимо и либидинальной кожей, «порождаемой» шальной чертой, и благоразумной уплощенностью расчетной книги. Сразу соположением единичных эффектов, что зовутся Сара, Биргит, Поль, печень, левый глаз, стразы на воротничке, соположением ни за что не собирающихся в одно тело точечных интенсивностей, только соседствующих в невозможной идее ленты влечений, каковая не может быть одной поверхностью записи, а лишь несколькими, даже не обязательно последовательными, мимолетными всплесками интенсивности либидо, – итак, сразу и всем этим, и листом, на котором в виде списков, спецификаций, гражданских состояний, перечней, указателей, следуя двойному закону парадигмы и синтагмы, столбца и строки, зарегистрировано то, что остается от интенсивности, ее след, ее запись.19
Гештальте, форме (нем.).
Этот-то фарс и разыгрывают над нами слова, разыгрывают интенсивности и, с начала и до конца данной книги, разыграет сам наш порыв: позыв сей дойдет до вас, читатель, Недоброжелательница, изложенным, отложенным; тот лист, на котором я пишу и который на мгновение, в помрачении и нетерпении, становится ласкаемой женской кожей или водной гладью, по которой я с любовью плыву кролем, вы получите сей лист напечатанным, повторяющим то же самое, в удвоении, вы получите регистрационный лист. Слова, которые обжигают кончик пера, которые этот кончик подстегивает как безучастное стадо, чтобы заставить их мчаться и поймать на лету самое благородное, самое быстрое, самое могущественное из них, вы получите как лексиколог. И какие бы ни пришли в голову с-равнения, все они исходно никчемны из-за cum- [20] , которое они содержат и которое превращает их в процедуры взвешивания, размышления, соизмеримости, годные для реестра и бухгалтерии, навсегда неспособные передать интенсивность в ее происшествии.
20
С- (лат.).
Уж не думаете ли вы, что мрачная констатация подобной отсроченности письма нас ошеломляет и угнетает? Она нас живо интересует и вызывает прилив новых сил. Если в этом и кроется какой-то секрет, то он лишь в том, как невозможное соположение единичных интенсивностей уступает место реестру и регистрации? Как отсрочка-смещение единичности аффекта вне места-времени предоставляет место и время множественности, потом общности, потом универсальности в понятии, в оцелокупливании реестра, предоставляет место и время отсрочке-составлению или совмещению? Как сила уступает место власти? Как молниеносное утверждение описывается вокруг некоего нуля, который, в него вписываясь, его ликвидирует и предписывает ему смысл?
Вот в чем наш живой интерес (среди прочего политический, поскольку все это сугубо политический вопрос). И те как, с которыми мы к нему обращаемся, не имеют ничего общего ни с какими почему. Почему злобно, ностальгично, вероломно, всегда нигилистично. Мы не отрицаем реальность, само собой либидинальную, этого нуля, этого реестра, в наши намерения не входит гипотетически обесценить ее, заявив для начала: сей нуль является злобным деспотом, он нас подавляет, он для этого создан и т. д.; мы не разделяем все эти проявления озлобленности, которые часто служат движущей силой политического. Еще раз: нас интересует знак в клоссовско-римском смысле Субига и Пертунды, единичный тензор с беспорядочной множественностью направлений, мы не предполагаем, распутав, извлечь его из «плохого», нигилистического от Платона до Пирса и Соссюра знака, дабы поместить отдельно в некоем хорошем месте, где можно будет наконец укрыться от великого семиотического Нуля-семиотика, не предполагаем, стало быть, его отъединить и вынести по отношению к плохому знаку наружу, или наоборот, вынести наружу плохой по отношению к хорошему, их разделить и тем самым стать Праведниками, Блаженными, Мудрыми, Равными, Братьями, Товарищами; нет, из всех этих перекроений нас интересует только одно: стать прямо там, где находимся, достаточно изощренными, чтобы за грубостью обменных знаков почувствовать неповторимо единичные прохождения аффектов, достаточно избирательными и… скажу-ка провокации ради: в достаточной степени иезуитами, чтобы уловить за общим движением опущения и записи на Нуле капитала, Нуле Означающего, все недо и по-за сего движения – застои или брожения, – которые оно затягивает и предает; чтобы любить запись не потому, что она возвращает и включает, а из-за того, что требует ее производства, не потому, что она перенаправляет, а потому, что дрейфует.
Вот наша проблема, политическая и не только, вот, по крайней мере, ее установка: театральность без ссылок; маски, не отсылающие ни к какому лицу, разве что в свою очередь к маске; Имена (осторожно, с большой буквы!) истории, которая не является памятью обществ, имена, скорее являющиеся их амнезией – но и избытком по отношению к всегда неотличимой от нее аполлоновской видимости, тем Дионисом, что неотделим от яркого света не в качестве его противоположности, а как его ядерная ночь, единичность, всегда вмещенная в параноический порядок универсального. И в этом смысле нам надо совершить не просто революцию, а революцию за революцией… если угодно, революцию перманентную – при условии, что это слово перестанет указывать на непрерывность и будет означать, что нам не стать достаточно изощренными, мир (либидинальный) всегда будет слишком прекрасен, в сущей ерунде или в самой заурядной депрессии всегда будет присутствовать слишком большой избыток немо дрожащего трепета, мы не перестанем ходить в учениках у аффектов, их пути не перестанут снова и снова пролегать по знакам представления и пролагать на них самые неожиданные, самые дерзкие, самые озадачивающие маршруты. И при условии, что перманентная означает также, что мы не стремимся произвести какую-то картографию, память, реестр наших усилий по изощрению, организацию, партию изощренных, антиобщество, школу кадров для аффектов, освобожденный аппарат по изощрению; рассматриваемая перманентность вовсе не сохраняется до поры до времени тождественной самое себе, к ней не низвести приобретения, житейский опыт, эксперименты и результаты, знания по части интенсивности; напротив, все будет мало-помалу (по мере чего?) теряться, теряться настолько, что в некотором смысле нам никогда не удастся непрерывно хотеть – хотеть в смысле принятия волевого решения – этой изощренности в захвате (изымающем) знаков, поскольку сила (Macht) не может быть произвольно волимой (Willkur), поскольку желание не может быть усмирено, принято, понято, заблокировано в словах = ословарено, поскольку интенсивности, которых мы желаем, внушают нам ужас, поскольку мы их бежим, их забываем. Именно так, например, в одном либидинальном случае имеет место своя революция, в другом – совершенно иная, несравнимая (и всегда уже сравнимая и к тому же сравнённая, как в самих словах, которыми я только что воспользовался), и нет никакой перманентности: так, убегая от наслаждения-смерти, мы сталкиваемся с ним прямо перед собой, с неузнаваемым, сразу узнанным, unheimlich [21] , потому что heimlich [22] , несхожим, не волимым обдуманным решением, напротив избегаемым, бегомым в панике и ностальгическом ужасе, и, стало быть, по-настоящему желанным (Wille), неусмиримым. Всякий раз нужно будет о нем забыть, ибо оно непереносимо, и тогда это забвение означает, что оно «волимо» в смысле Wille, производит смещение, путешествие интенсивностей, их возвращение вне тождественности. Наша политика – политика прежде всего бегства, как и наш стиль.
21
Жуткое, зловещее (нем.).
22
Тайное, негласное (нем.).