Лев Гумилев: Судьба и идеи
Шрифт:
Тот же Гелиан, к примеру. Когда через некоторое время после моего переезда в Ленинград, уже в 1968 году мы пошли расписываться в ЗАГС, Лев пригласил Гелиана Прохорова быть свидетелем, а еще одного своего знакомого и соавтора по статье А. Алексина как второго свидетеля — для резерва, а я пригласила свою подругу — художницу Нику Моисееву. Мы прождали в ЗАГСе очень долго, Гелиан так и не появился, свидетелем пришлось выступить Алексину. А когда мы вернулись домой, то увидели, что Гелиан сидит в комнате. На недоуменный вопрос Льва он сказал: «Я не люблю оставлять расписки». Что-то такое он успел, видимо, шепнуть и Нике, потому что она после этого события стала меня избегать и даже не захотела встретиться, чтобы взять забытый у нас кошелек.
За Львом Николаевичем постоянно был негласный надзор органов. В той коммуналке на Московском проспекте жил милиционер Николай Иванович,
В целом же, несмотря на внешние неприятности и бытовые тяготы, мы были тогда очень счастливы в этой маленькой комнатке, потому что любили друг друга, и нам было очень хорошо и легко вдвоем. Да и окружение в этой коммунальной квартире все-таки было очень хорошее, доброжелательное. Еще до меня соседки помогали Льву с хозяйственными делами, а он любил возиться с ребятами. Павел — поэт, здоровый детина, но, к сожалению, пьяница, все время писал какие-то стихи и давал Льву читать; он же по дружбе сколотил Льву книжные полки.
Прожили мы вместе в этой маленькой комнатке семь лет (а Лев — семнадцать), и в один прекрасный день к нам пришел изумительной красоты старый монгол. Это был академик Ринчен, он занимался этнографией степных народов, прекрасно знал языки, они со Львом вели научную переписку. Будучи проездом в Ленинграде, Ринчен посетил Льва Николаевича. На нем был роскошный синий халат, подпоясанный поясом с серебряными бляхами, в шапке из черно-бурой лисы. Его сопровождал какой-то человек, по всей видимости, стукач. Он увидел Ринчена в экзотическом наряде в метро, прицепился с расспросами, проводил его до самых дверей Льва Николаевича, а вслед за академиком и сам просочился в квартиру. Но дело не в этом. После посещения Ринчена к нам пришла дворничиха и сказала: «Не хотите ли сменить комнату на большую, но тоже в коммуналке?» Видимо, соответствующие органы решили, что неудобно Гумилеву жить в этой берлоге, если к нему ходят такие важные гости. Предложили комнату на Большой Московской, в доме около Владимирского собора. С одной стороны от нас был музей Достоевского, а с другой — дом, где прежде жил Чернышевский. Лев тогда говорил: «Ну, теперь я живу между двумя каторжниками». Там уже было просторнее, да и расположение в центре города Льву нравилось, хотя были и свои минусы.
В этой коммунальной квартире нашим соседом стал тюремный служащий. Жил он с семьей, а свои обязанности по отношению ко Льву исполнял более рьяно, нежели милиционер Николай Иванович, но тоже страшно пил. В той комнате постоянно, в наше отсутствие, проводили «шмоны», искали что-то в бумагах. Лев, зная их повадки и уже разозлившись, однажды написал записку: «Начальник, когда шмонаешь, книги клади на место, а рукописи не кради. А то буду на тебя капать!» — и положил в ящик письменного стола. Записка примерно такого же содержания лежала и в его письменном столе и в моей московской квартире, куда мы переезжали каждый год на лето (а зимой, соответственно, квартира была ненаселенной и посещалась «заинтересованными товарищами»).
Из жизни в Ленинграде мне особенно запомнились наши многочисленные поездки по пригородам Ленинграда. Прямо под нашим домом останавливался автобус, и почти каждую субботу или воскресенье мы на него садились и ехали в Царское Село или в Павловск. Ездили мы и в Гатчину, в церковь, где вел службу отец Василий (Бутыло), который многие годы был духовным отцом Льва Николаевича. Лев очень любил церковное пение. У нас дома было много грампластинок с записями православных песнопений, и Лев их с удовольствием слушал. В некоторые праздники, особенно на Пасху и в Рождество (уже в последние годы жизни Льва, когда идти в храм ему было тяжело), я готовила праздничный стол, зажигала свечи и включала какую-нибудь из этих пластинок. Было так торжественно и возвышенно.
В театры мы ходили часто, особенно на балеты. Наш друг Савелий Ямщиков, искусствовед и реставратор, был женат на известной прима-балерине Мариинского театра Валентине Ганибаловой, поэтому мы с большим
удовольствием пересмотрели множество спектаклей.А в те первые мои ленинградские годы мы совершали чудесные долгие прогулки по паркам, которые производили на меня даже большее впечатление, чем самые наилучшие и красивейшие спектакли. Когда мы со Львом гуляли по паркам, он непрерывно рассказывал об истории, читал стихи, и делал это превосходно. Мне, как художнице, хотелось мир созерцать, смотреть на все вокруг и любоваться. Я ему говорила: «Лёв, ну подожди, посмотри, какая красота, тебе же надо передохнуть». Ответ был: «Ничего, я не устаю. Я отдыхаю таким образом». И продолжал рассказывать об истории.
Вероятно, во время этих бесед он размышлял над своими концепциями, что-то сопоставлял, проверял — мозг у него работал все время, как мотор. Однажды он мне сказал: «Я чувствую себя как объевшийся человек: меня распирает, я должен с кем-то поделиться мыслями. Понимаешь, у меня все в голове, мне скорее нужно все изложить в книгах». Единственное, что он успел написать в лагере между тяжелыми работами — это книга «Хунну». Писал на листочках, которые ему приносили зеки. Так как он был человек уже очень больной (у него началась язва двенадцатиперстной кишки), его часто освобождали от работ, и он мог писать. У меня сохранились четыре тетрадки (вернее стопки листочков, подобранных по цвету — зеленые, розовые и т. д.), в которых мелким почерком, буквально бисером, были сделаны записи. Причем все это написано так чисто и четко, как будто он с чего-то списывал. Во время второй посадки 1949–56 годов книги у него были — тогда уже разрешали присылать. Ну и, конечно, выручала феноменальная память, благодаря которой у него была колоссальная подготовка.
В Бежецке, еще в детстве, Лев впитывал в себя все, что прочитывал. Там была прекрасная городская библиотека, да и бабушке много книг удалось перевезти из имения; Лев их все прочитал. Память у него, как я уже писала, была фантастическая. Еще когда он не мог сам читать, бабушка читала ему вслух Шекспира. И Лев страшно увлекся, он запоминал имена всех королей и герцогов. Когда мы гуляли, он часто мне говорил: «Хочешь, Наталия, я тебе перечислю всех королей по династиям». Но я отмахивалась: «Бог с тобой, зачем мне все это». — «Нет, я тебе расскажу». И перечислял бесконечные английские или французские имена. Всемирную историю Лев знал досконально, голова у него была пропитана всем этим. Плюс к этому он ведь и языки знал. Не скажу, чтобы блестяще, но с французского он мог свободно переводить и разговаривать; знал немецкий, совсем неплохо — персидский и таджикский, а казахский понимал. Когда он сидел в лагере, там было много людей разных национальностей и разных вероисповеданий, он общался с ними, ему это было интересно и давало богатый материал для анализа. Как народы общаются между собой, какие у них обычаи и какая культура? В чем между ними разница? Почему одни уживаются с соседями, а другие нет? Он говорил, что важно находить комплиментарность. Если есть комплиментарность народов друг к другу, то надо ее сохранять, поддерживать. А если ее нет, но народы волею судеб живут рядом, то лучше жить порознь, но в дружбе.
Этим-то и ценно евразийство, к которому Лев Николаевич уже потом пришел, досконально изучив историю народов, проживавших на территории Российской империи, а затем Советского Союза. Он хорошо знал труды основателей евразийства, живших в эмиграции. Он переписывался с Георгием Вернадским, с Петром Николаевичем Савицким они были в дружбе (в какой-то момент даже встретились в Чехословакии), но Лев Николаевич в евразийство привнес свои открытия — теорию этногенеза, понятие пассионарности, как движущей силы исторических процессов.
Во время наших долгих прогулок по пригородам Ленинграда Лев рассказывал не только о серьезном, а мог и посмеяться, и анекдот рассказать. Вообще он был очень смешливым человеком, очень веселым. Он никогда не вспоминал свои лагеря и связанные с ними трагические моменты. Но мне известно, конечно, несколько таких трагических случаев из его жизни.
Однажды в Норильске он спускался в шахту; там была не лестница, а какие-то деревянные балки, какие-то «пальцы», которые шли в шахматном порядке, через один. И вдруг у него на голове погас фонарь, он завис неподвижно, не видя, куда наступить дальше. Некоторое время простоял так, а потом решил ступить наобум, и только стал спускать ногу, как фонарик, слава Богу, зажегся, и он в последний момент увидел, что балки нет, и нога его ступает в пустоту. То есть он мог упасть и разбиться, и только счастливая случайность его спасла. Этот рассказ произвел на меня очень тяжелое впечатление.