Ксения
Шрифт:
Священник опустил глаза.
Он понял, кому и как этот ломоть зачтется…
Ангелу безумно хотелось оправдаться перед Андреем Федоровичем. Он только не знал — как?
Коли начать вслух каяться — не уберег, мол, подопечного, раба Божия Андрея, то и услышит в ответ: опомнись, вот он я — раб Божий Андрей, а плачет пусть тот, кто не уберег рабу Божью Ксению!
Оставалось одно — как-то внушить, что все ангелы-хранители хранят лишь до поры, а наступает миг — и им делается ясно, что следует отступиться. Или старость доходит до той степени, когда подопечному лучше переселяться в вечные пределы, или количество грехов
Ангел, сопровождая теперь Андрея Федоровича постоянно, являлся ему незримо для прочих, но выбирал время, когда тот мог поддержать беседу. Поступал он так потому, что не раз и не два слышал суровое «Уйди, Христа ради!» и оставался, словно прикованный к каменному столбу, пока Андрей Федорович не отходил довольно далеко.
Сейчас время выдалось подходящее. Подопечный, побродив по Сытину рынку, получил несколько калачей. Все, кроме одного, отдал детям, а с последним ушел в сторонку — перекусить. Горячей пищи он уже давно не принимал.
Они сидели рядышком на берегу Кронверкского пролива, на бревне. Зима все никак не наступала, было промозгло и мрачно. Даже сейчас, накануне Рождества, еще не выпало настоящего снега. Ангел, жалея подопечного, простер за его спиной крыло, пытаясь оберечь от ветра.
— Горький будет праздник, — сказал ангел, — ох, горький.
— А ты почем знаешь? — осведомился уже притерпевшийся к спутнику Андрей Федорович.
— В небо гляжу — и вижу. Погляди и ты, радость…
Ничего хорошего не увидел в этом сером, низком, бессолнечном небе Андрей Федорович, кроме разве что смутного просвета впереди, над Петропавловской крепостью, а может, и чуть подальше.
— Правее, — посоветовал ангел. — Видишь — летит… улетает… и плачет, бедненький, а помочь не может… срок вышел…
— Государыне? — догадался Андрей Федорович.
— Государыне. Исповедовали ее и причастили…
Вот этого ему говорить и не следовало.
— Исповедовали? Причастили Святых Тайн? — вскочив, спросил Андрей Федорович. — Об этом он позаботился — так чего ж не лететь? Она-то с Христом умирает, не в беспамятстве! Чего ж ему-то горевать? Он свой долг исполнил — и пусть себе летит! Он-то долг исполнил!
— Да что ты?.. — забормотал ангел. — Государыня же! Вокруг столько народу!.. И все над ней трепещут!..
Он хотел было сказать, что исповедь и причастие состоялись бы непременно, ангелу не было нужды о них заботиться, но Андрей Федорович уже бежал в сторону Сытного рынка, уже кричал на бегу:
— Пеките блины! Пеките блины! Скоро вся Россия будет печь блины!
— Постой, Андрей Федорович! — остановила знакомая старушка. — Какие блины? У кого поминки-то?
— Ох, будут поминки! Пеки, милая, блины, — чуть ли не на ухо прошептал старушке Андрей Федорович и побежал дальше по лужам, с криком, скользя и размахивая руками, чтобы не поскользнуться.
Ангел взмыл ввысь.
Все получалось не так…
Было 24 декабря 1761 года.
Карета с опущенными занавесками катила по пустынной улице. Она везла двоих — всеобщего при дворе любимца, тайного устроителя особых дел и при государе, и при государыне, Льва Александровича Нарышкина и танцовщицу ораниенбаумского театра Анету Кожухову.
Оба были погружены в раздумья — каждый, понятное дело, в свои.
Нарышкин думал, что лучше всего иметь дело с театральными девками — они слушаться приучены. Они понимают, что коли рассердить знатного человека — на другой день из театра
выкинут. А на княгиню какую-нибудь не то что прикрикнуть — косо поглядеть не смей!Недавно был он в немалом ужасе как раз из-за княгини Куракиной.
Государь еще в юные годы завел себе метрессу — графа Воронцова дочку Лизу, которую за неопрятность сам же прозвал «распустехой Романовной». Чем-то эта низкорослая, широколицая и в молодые годы уже обрюзглая девица сумела его присушить — и, став после теткиной смерти государем, Петр Федорович ее при своей особе сперва оставил. Потом же заметил наконец, что многие дамы ни в чем бы ему не отказали, стоит лишь дать знак. По части знаков служил ему именно Нарышкин. И, бывши послан с известным поручением к красавице Куракиной, отказа не получил, а ночью повез ее на амурное свидание. Повез тайно — ни государь, ни верноподданный не желали, чтобы распустеха Романовна им в напудренные космы вцепилась. Поутру Нарышкин в такой же тайне повез Куракину домой — но шалая княгиня нарочно все распахивала занавески кареты, чтобы всякий видел — ее от государя везут, с кем она ночь ночевала! Не раз и не два прошиб пот Нарышкина, пока он этот беспокойный груз домой доставил…
Зато Анета сидела тихонько. И царедворец даже догадывался, о чем театральная девка думала. Ей хотелось упрочить свое положение. Перейдя в ораниенбаумскую труппу, она полагала там избавиться от итальянок, но и интриганка Белюцци из прогоревшей труппы Локателли туда же устремилась.
Когда итальянец Кальцеваро впопыхах поставил к коронации государя аллегорическое танцевальное действо «Золотая ветка», Анета вроде и блеснула красой и мастерством, но шустрая итальянка показала такие бризе и пируэты, что никто даже не понял сперва — что она такое вытворяет. Однако приметил государь не тощую низкорослую Белюцци, а все же Анету, о чем до ее сведения и довели преисправно.
И вот она ехала за своей будущей славой.
Ехала, надо сказать, глухими улочками — опытный Нарышкин собирался провести ее во дворец с заднего крыльца.
Санкт-Петербург спал. Но не весь — опомнившись после смерти Елизаветы Петровны, жители понемногу стали веселиться, хоть и при закрытых ставнях.
Ночная тишина обостряла звуки, сокращала расстояния. И потому Анета не могла бы сказать, далеко или близко пьяноватые мужские голоса поют похабную песню про капитанскую дочку.
Возможно, это веселились офицеры в трактире. Скорее всего, именно так…
Песня смолкла. Слышался лишь глуховатый стук копыт. Слава приближалась! Слава ждала Анету в ближайшие после этой ночи месяцы! Избавить ораниенбаумскую труппу от итальянки — это раз. Повывести гнусный итальянский обычай, когда поклонники приносят с собой дощечки, связанные ленточкой, и в знак одобрения поднимают нестерпимый треск — это два. Бездарного Кальцеваро сбыть с рук, отправить в родную его Италию, где он, очевидно, зарабатывал на жизнь, преподавая менуэт толстым купеческим дочкам, — это три…
И тут малоприятный голос глумливо запел:
— Прости, моя любезная, мой свет, прости!..
Словно молнией прошило Анету. Сколько уж лет, как нигде не звучала песня, — и надо же! Треклятая!..
Женский смех известил о том, что господа офицеры пируют с подзаборными Венерами.
— Мне сказано назавтрее в поход идти!..
Тут, как на грех, карета встала — кучер вовремя увидел лежащее прямо поперек дороги пьяное тело и погнал лакея оттащить за ноги подальше.
— Неведомо мне то, увижусь ли с тобой, ин ты хотя в последний раз побудь со мной! — пели господа офицеры уже в несколько голосов.