Крушение
Шрифт:
Больница — обветшалое здание, бывший женский монастырь семнадцатого века, с высокими окнами, в которые льются прорвавшиеся сквозь облака лучи закатного солнца. Перед небольшой площадкой, наклонной, каменистой, неровной — ею заканчивается тупик, — в стену, которая окружает больницу, вставлен фасад часовни с куполом в классическом стиле, но слишком низким для здания, которое он венчает, а ещё с латинской надписью на фронтоне и причудливой папертью, где при трёх ступенях справа с левой стороны из-за уклона местности их можно насчитать пять. Вместо собора с его торжественной архитектурой Алькандр выбрал этот тусклый мирок, предназначенный для погребений, но вместивший также приходскую церковь квартала, вполне олицетворяющую болезненность и скрытность его души, эту морскую раковину, в которой глухим эхом звучат все шумы — агония немощных, ругань дерущихся, молитвенное бормотание; этот голый обшарпанный храм, где можно закрыть глаза и, замкнувшись в себе, оживить фрагменты завораживающей и мучительной сцены.
Сначала перед ним предстаёт сама пустота, большое пространство, где свободно играют тени, а взгляд теряется меж пустых плоскостей нефа, скользит вдоль купола и доходит до маленького старинного органа в глубине, висящего посередине стены, над входом, как ласточкино гнездо. Между тем левая стена по всей протяжённости озарена слабым ржавым светом, проникающим со стороны заката через белые витражи
26
Лесюэр, Эсташ (1617–1655) — французский художник, представитель классицизма.
Для Алькандра начинается безграничное одиночество, бесконечные прогулки на велосипеде среди нарядных далей ранней осени. Возвращается он уже ночью, позвоночник ноет, икры схвачены судорогой; не произнеся ни слова, он падает на кровать и в беспокойных снах снова видит, как бегут изгороди и облака, видит спуски, где колёса катят сами собой, и крутые прямые тропы, которыми перечёркнуты изгибы ландшафта и по которым надо карабкаться стоя и давить на педали, напрягая все мышцы. Благодаря велосипеду расстояния сделались протяжённее, и бокаж предстал перед ним в новом ракурсе: теперь это клетки более прямых, чем овражные тропы, асфальтовых дорог, и достижимые отныне высоты, с которых открываются шпили собора, уменьшенные в точно соразмерной его усилиям перспективе, а ещё — деревеньки и городки, соединённые этими дорогами, которые вместе с названием и точным положением на карте обрели неизменность, неподвластную игре воображения, ту самую правильность, которая, в отличие от непредвиденных поворотов пешего бродяжничества, разрывает чувственную связь Алькандра с пейзажем и превращает его в безразличное абстрактное пространство, измеряемое только усилием мышц и быстротой передвижений.
Но поскольку поездки ограничены временным циклом от зари до сумерек и потому остаются круговыми с обязательным вечерним возвращением в городок — предпочтительно не тем путём, которым он уезжал, а шпили собора, которые кажутся синьковыми, когда он выбирает удалённую точку, чтобы их рассмотреть, всё равно остаются бессменным центром круга, преодолеть границы которого он не в силах; бокаж, пересечённый Алькандром на велосипеде, не меняет своего лабиринтного естества; только вместо того, чтобы играть и резвиться, охотно повинуясь воле его меандров, теперь он чувствует себя здесь пленником. Ведь даже различаясь названиями, нюансами в композициях домов вокруг колоколен с двускатными крышами и, конечно же, получив от своих жителей неизбывную индивидуальность, сотканную из их воспоминаний, чувств и желаний, сами деревни, соединённые бесхитростным рисунком департаментских дорог, в конечном счёте, так же, как изгороди и луга, как обсаженные деревьями аллеи, проложенные навстречу горделивому одиночеству замков, становятся одной деревней, одной бесконечной изгородью из одних и тех же высаженных кустов ежевики и терновника, одним лугом, где дремлют одни и те же коровы, одной аллеей с седыми вязами, которая заканчивается пустым двором нормандского замка; не зря все они приравниваются в воображении Алькандра к условным обозначениям, список которых можно найти в углу карты, над масштабной шкалой, к мелким иероглифам, которыми обозначены точки, достойные интереса в глазах картографа; и вся местность, измеренная вдоль и поперёк усиленным кручением педалей, сводится к абстрактной схеме соединений, которые расстояние и перепад высот устанавливают между этими точками. Алькандр всё чаще смотрит в небо.
В сентябре режут свинью, запах давленых яблок распространяется из прессов и летит от гружёных телег, с которых за околицей сбрасывают выжимки; в полутёмных помещениях ферм происходят грандиозные пирушки; на овражных тропах встречаются девчонки с лицами, измазанными ежевикой, а в затенённых канавах курятся среди буйства цветов агрегаты самогонщиков. В разгар плодоношения, проживая миг наполненности, растительный мир замирает, чтобы затем погрузиться в брожение, опьянение, оцепенение. Тогда краски акцентируются, насыщаются, и на ровном зелёном фоне, характерном для роста, появляются тёплые обольстительные оттенки зрелости. Но одновременно с тем, как окрашиваются листья, набухают плоды, а ясные дни всё больше подёрнуты дымкой, и всё более косо ложатся лучи, и на поверхностях, по которым они скользят, возникают самые пронзительные и изощрённые тона, земля собирает все силы и с умноженной щедростью позволяет ощутить изобилие своих форм и яркость ароматов, а небо словно разъединяется с ней, отдаляется, не желая, чтобы в его бледности и пустоте отражалось это вспучивание. С какого-то момента, не указанного в календарях, и горького, как тот миг, который окончательно и бесповоротно отмечает полное завершение праздника, оставленная земля тоже теряет краски. Плоды и колосья ещё при ней; но в разгар сентябрьского золочения Алькандр вдруг замечает в порыве холодного ветра, который настиг его на подъёме в четыре часа пополудни, нечто застывшее, скованное, похожее на зловещие признаки паралича. Запахи улетучиваются первыми; какая-то болезненная нарочитость проявляется в оттенках, как будто каждый из них, противостоя остальным, замыкается и упорно желает остаться таким как есть; этот тягостный поворот осени навсегда запомнится Алькандру в филигранном и печальном образе ежевичного листа, подаренном изгородью: он нервно трепетал на ветру, живой, блестящий, лоснящийся с лицевой стороны, ярко-зелёной, насыщенной, излучающей флюиды недавнего солнца, но с изнанки, приоткрытой бризом, в пространствах между прожилками, которые там были более чёткими и какими-то судорожными, оказался бледным, холодным, испачканным белой дорожной пылью.
Мало-помалу, когда холодный ветер заставляет ехать быстрее, а расстояния, увеличиваясь, постепенно
отдаляют его от нюансов и материи окружающего пейзажа, Алькандр начинает видеть перед собой бесцветный мир, скудно заполненный абстрактными ориентирами, словно на плохо экспонированной фотографии. Тогда он понимает, что начал любить этот край, изменив — нет, не печальному и отвлечённому образу Империи, но клятве, отвергавшей всё плотское. Уж не наказан ли он тем, что при его появлении всё простое и радостное — бокаж, тело Резеды — исчезает, оставляя после себя чистое сожаление, прозрачный и болезненный след? Но может быть и так, что лишь на расстоянии вещь находит своё место в волнующем мире образов, обретает воплощение и право на вечность. Земные прелести Резеды, попавшей во власть пространства, преобразились, смех сделался прозрачнее, вялая геометрия мышц — тоньше, а витающий в поднебесном нетленном эфире обольстительный запах грязи — ярче. Ведь как бы велика ни была дистанция между отражением и его предметом, Алькандр, вопреки всем философам, обнаруживает, что именно в этом бесконечном движении картины в картине очищаются и рождаются недосягаемые, бесконечное множество раз отражённые истинность и сущность осязаемого; и перед полотном, на которое он снова пришёл взглянуть, перед Святой Екатериной, ему вспоминается не столько волнующее зрелище, которое неожиданно открылось ему внутри, когда он возвращался с прогулки, сколько более ранний и никак не приукрашенный эпизод, скрытый источник его переживаний. Но если вещи даны только в наблюдение, если, стремясь к мало-мальской правде, прожить их можно на расстоянии, отвлечённо, меланхолично, если осязаемая война — конвои, которые сегодня встречаются ему на нормандских дорогах, везущие под началом снабженцев в форме оккупантскую бакалею, — суть насмешка, пародия на ту громоносную и в высшей степени духовную войну, ради которой Алькандр взял в детстве оружие, значит, изгнание — это и есть правда родной земли, и в основе правды и вечности Империи лежит не что иное, как её Крушение. У Алькандра сжимается сердце, когда до него вдруг доходит смысл клятвы, которую он дал вместе с товарищами; и поскольку бесполезны попытки вернуть Империю, придать ей материальное наполнение, от которого только померкла бы яркость её существа, он также понимает, что с самого начала ему запрещено было познавать обладание иначе, чем он обладал Мероэ, которая становилась собой только когда, оставаясь нереальной, плыла куда-то бесконечной волной, и нельзя ему было поддаваться сиюминутному искушению и материализовать единственную любовь — Мероэ в теле Резеды, поскольку и это тело только на расстоянии и в обозрении обретает истинную наполненность плоти и прельщает своей непристойностью.Небо в оголённых ветром ветвях деревьев становится между тем ещё бледнее, и вскоре иней выбелит крыши и луга, оставив от пейзажа один набросок.
Немцы приходят на Виллу крадучись: командование благоразумно запретило им апокалиптические видения. К Сенатрисе они обращаются на своём языке — «госпожа графиня» — и неуклюже садятся на кривоногий табурет. В суррогатной гуще она видит будущее, обещанное её почтительным и спокойным клиентам и вытекающее из её собственного прошлого: бескрайние просторы, кровавые битвы, бесконечные зимы.
Упрёки Алькандра не помогут: Сенатриса считает, что её долг — помогать своим даром всем без отказа. К дяде Ле Мерзону, который давно задвигает лихие идеи, она соглашается даже прийти домой. Но больше никаких уступок: когда он в своём вечном берете усаживает её, Сенатриса, хоть и взволнованная забытым ароматом настоящего кофе, выходит из роли гадалки по найму и заявляет:
— Чтоб вы знали, месье, вы не испанский гранд.
Затем с напряжённым лицом погрузившись в транс, она извлекает на поверхность картину: очень бледный мужчина один стоит на крыльце и пытается говорить с пьяной толпой, в ответ — крики, потрясание кулаками, мужчину вдруг обступают со всех сторон, и вот, исчезнув в этой толпе, как пловец в волнах, через миг он снова виден уже в нескольких шагах от крыльца, и на этот раз толпа несёт его на руках, он ещё более бледен, и на его шею накинута верёвка.
Таким был последний день Сенатора, она часто описывала его Алькандру; зато дядя сразу делает выводы: реже наведывается в клуб «Сотрудничество» [27] и ставит дополнительные замки в доме и на ограде.
Другие, более верные признаки, предвещали конец времени выжидания; оккупация стала слишком давить. Начавшись с абсурдной игры в уголки [28] , с умозрительной буффонады, она словно на короткое время поколебала косность буржуазного мира, приоткрыла крышку над котелком приличий; но с новым порядком, постоянной заботой о провианте, с новостями, среди которых враньё было не умнее правды, а ещё с всамделишными убийствами, к которым все начинали привыкать, как к плохому кофе, война грозила прочно врасти в реальность. И только Провидение в лице американского генерала воспротивилось попытке обуржуазить всё и вся; и вскоре самолёты сдули, как карточный замок, декорации нашей юности.
27
В оригинале: Collaboration. Название указывает на то, что это был коллаборационистский клуб.
28
Логическая игра, цель которой — переставить в «дом» соперника все свои шашки.
Алькандр налегает на педали на узких каменистых дорогах; в последнее время целью его путешествий стала ферма, затерявшаяся в потаённых глубинах бокажа; он отвозит туда табак, много бумаги и кое-какое безобидное оружие. Он и сам провёл неделю среди этих горластых и неорганизованных парней: ему нравилось, что их называют «уклонистами» [29] . Но после досадной вылазки к мосту, который никто не смог подорвать, он решил, что лучше быть связным, возить припасы, а значит, вернуть свой велосипед и одиночество.
29
Лица, уклонявшиеся от принудительных работ в Германии во время Второй мировой войны. В советской истории под «уклонизмом» подразумевался отход от основной линии партии, проявлявшийся в различных формах.
Национальное шоссе забито: немцы отступают; часто приходится крутить педали стоя, катить по непредсказуемым виражам дорог, по крутым откосам, которые сбивают с ритма. Выписывая дуги и зигзаги, как яхтсмен, идущий против ветра, он поднимается к городку. На горизонте грохочет гроза, запылённые листья орешника подрагивают от почти неподвижного ветра; где-то на ферме тревожно кричит петух.
Подъехав к окраине, он не увидит усатого учителя, которому должен отчитаться о задании, зато у моста в этом прокажённом квартале необычайное оживление и суета. В блуждающей толпе люди собираются в группы и снова расходятся среди тесных столов, которые вынесли из небольших кафе и разместили чуть ли не на проезжей части, выставив горы бутылок; осколки блестят на горячем асфальте. Из открытых окон среди герани и ярких флагов выглядывают плиссированные лица старух.