Крушение
Шрифт:
В последующие дни вы с нетерпением ждали если не объяснения, то хотя бы широкой огласки позорного преступления, в котором вас заподозрили; вам, должно быть, казалось, что наказание за поступок, которого вы не совершали, таинственным образом очистит вас от более серьёзного греха, не облечённого в слова, и мучающего вас, что вы избавитесь от необходимости хранить на совести эту тайну, в которой предпочли бы не сознаваться. Но, стоя в строю, и потом, во время перемен, вы напрасно посылали генералу полные раскаяния и одновременно заговорщические взгляды, пытались привлечь его внимание едва заметными жестами, нелепость которых мучает вас по сей день: презрение словно одержало победу над обычными законами восприятия, и бесцветная радужная оболочка генерала становилась непроницаемой, а сетчатка поглощала, не отражая, ваш жалкий образ.
Так, по крайней мере, я пытаюсь представить себе то, что творилось в вашей
Первый раз я заметил вас в одной из спален на четвёртом этаже; кадеты собирались играть там в привидения, и при свете карманного фонаря я на миг разглядел ваши черты; потом мы сталкивались на лестнице, в одной из классных комнат и, наконец, во дворе, и мне казалось, что события этой ночи словно пунктиром прочерчены появлениями вашего лица, которое медленно опускается с высот ночного неба и на каждом витке этого призрачного штопора освещается немного ярче, словно направленный на вас луч фонаря обрёл под вашей прозрачной кожей собственную жизнь; когда индиго ночи уступило место незабываемой полумгле, в которой мы произнесли клятву, я не удивился, заметив на вашем возбуждённом и усталом, как и у нас, лице слабые признаки свечения.
Барон де Н. закончил свою странную речь; мы подняли руки, и из наших дружных глоток вырвался клятвенный клич; напряжение этой ночи было таково, что казалось, нужен всплеск ярости, чтобы оно улеглось, и тогда случилась эта неловкая сцена, неожиданная кульминация абсурда, о котором никто из нас не может вспоминать, не содрогнувшись от чувства постыдного сладострастия. На глазах у всех вы, Кретей, решительным шагом направились к барону; вид у вас был озверелый, все ждали, что вы сейчас упадёте возле кровати и станете биться в яростных истеричных конвульсиях; но вы произнесли твёрдым трагическим голосом слова, которые я не могу скрыть от последующих поколений:
— Это я украл варенье. Чтобы быть достойным нашей клятвы и всех вас, я прошу немедленно меня наказать.
Помню, раздались протестующие возгласы; вы получили несколько тумаков; разумный Мнесфей попытался вытолкать вас за дверь; вам посылали ругательства. Но вы уже легли грудью на рабочий стол барона и стягивали штаны; помню, как вы неловко брыкались, чтобы спустить сложенные, как аккордеон, штанины до лодыжек. Вы услышали крик:
— Раз он так хочет, идиот!
Барон молча отвёл глаза. Вы лежали неподвижно, стиснув зубы, и изредка издавали невнятное мычание. Между тем неуверенная заря начинала придавать всему очертания и краски. Не знаю, почему мягкий оттенок вашего зада, выступившего из сумрака, напомнил мне обшивку барабана; этот двусмысленный финал, которым увенчалась наша клятва и завершилось отрочество, с тех пор предстаёт предо мной в виде литографии, подобных которой немало висело в стенах Крепости: на ней, готовясь к бою, гренадеры и драгуны диктуют прощальные письма старому капралу, которому барабан служит столом, а вокруг составленные снопами ружья, шлемы и гусарские шапки освещаются первыми лучами зари.
Глава 2
С криком петуха на заре рассеиваются туманы детства. Я жду вас на повороте вашей поэмы, Кретей: возникнув из размытого временем прошлого и описывая события, твердь которых ещё не размягчена и не расцвечена памятью, вы сталкиваетесь с сопротивлением случая. Как заронить зерно реальности в полированную гладь вашей прозы?
Отныне Ангел Правды чаще будет вторить сладкозвучной флейте Ангела Вымысла. Придётся вам учитывать неровности почвы, бороться с низменными тяготами жизни; не могу не улыбнуться, наблюдая за вашим рвением, хотя меньше опасаюсь достойного поражения, чем эдакой постыдной полупобеды: есть опасность, что именно к ней приведут вас поспешность, честолюбие и способность к компромиссам, — посмотрим, как отразятся
на вас эти «мелочи жизни»; теперь ваш рассказ переходит в настоящее: поддадитесь ли вы соблазну воссоздать реальность?Представляю вас в образе акварелиста: воскресный день, на вас панама, рядом мольберт и треножник, а вокруг в траве множество разных предметов, в том числе принадлежности для пикника; щуря глаз, вы берёте на прицел деревенскую церковь и сгибаете большой палец, ведя им по карандашу, который держите в вытянутой руке. Когда работаешь с натуры, утешает одно: получилось или нет, можно судить сразу, достаточно отвести карандаш. Но подумайте, сколько низменного придётся вам впустить в свою прозу: настоящие даты, настоящие имена — обывательские, Кретей!
Не сомневаюсь, что будь у вас возможность расширить рамки панорамы до размеров вселенной, начертать в бесконечном масштабе реальных пространства и времени её точное и безбрежное отображение, то вам удалось бы создать задуманное издевательское произведение: но только при этом условии. Вы выбираете из изображаемой картины фрагменты, соотнося их с вашим суженным горизонтом и ограниченной перспективой, и из вашего конечного мира во все стороны выбивается сорная бесконечность; вы и есть акварелист: фиксируете на бумаге именно эту деревенскую колокольню, тень этой группы деревьев длиной столько-то сантиметров ровно без десяти четыре, эту корову с вытянутой шеей, прозванную Рузеттой и появившуюся из капли сепии, — всё это называется «Нормандский пейзаж» и этим названием возводится в ранг, отнятый у универсума; вырвавшись из тесного пространства картины, преодолев границы времени, которое показывают часы на колокольне, много позже, чем живодёр измельчит, истолчёт и растворит, превратив в столярный клей или в пищевой желатин её рога и копыта, долго ещё (но не бесконечно) будет звучать вдохновенное мычание Рузетты.
Представьте, Кретей, что на следующий день художник перенесёт свой мольберт и принадлежности для пикника; с непостоянством, свойственным реалисту, подчиняясь неумолимому разнообразию, он изобразит ещё тысячи коров и колоколен и к концу жизни даже сумеет добиться довольно близкого сходства. Вы же дали клятву верности неповторимому и вечному — и вы смиритесь с этим триумфом множества?
Пройдёт время, которое вам больше не дано очертить и измерить, и на кончике вашего пера станет возникать только то, что послужит созданию мира, где могли бы свободно жить и дышать ваши вымышленные герои; но разве это самое время, вырвавшись на свободу и хлынув на ваши страницы со всей необузданностью своего парадоксального и неизмеримого существа, не растреплет, не ослабит узел, тонко свитый воображением, не порвёт связи, сплетённые рассудком, не обесцветит и не заставит увянуть метафоры? Решитесь ли вы, Кретей, во имя хронологи заполнить счастливые лакуны памяти, выправить по законам логики и причинности иллюзорные цепочки и поэтические нагромождения творящего вымысла, обрисовать чёткой линией контуры, которые память намеренно изображает полупрозрачными и размытыми в некоторых особо близких к жизни частях картины? Соотнесёте ли вы число своих страниц с количеством дней в оборванном некогда календаре, если само время, затеряв листки в безучастном прошлом, лишило их ничтожного правдоподобия?
Я говорю с вами, а вы отворачиваетесь, склоняетесь над рукописью и нетерпеливо покусываете колпачок ручки.
На четырёх листах прекрасной крафтовой бумаги с синьковым отливом, которую Сенатрисе не приходилось держать в руках после Большой смуты, были строки, оставленные размашистым уверенным почерком с резким наклоном вправо, и подпись: «Ваша любезная покойница».
— Откуда это? — спросил Алькандр, заглянув через плечо матери.
— Из замогилья.
Сто лет назад влиятельные семейства Империи утратили привычку к хорошим новостям. К тому же в Париже почта, недавно перешедшая к врагу, теперь вперемешку со счетами и повестками в префектуру приносит только извещения о смерти, которые дальняя родня, чьё существование никогда не давало Сенатрисе повода для утешения, засылает, умирая, дабы ей горше стало на старости лет. С недоверием, смешанным с обречённостью, достала она из кармана кухонного передника позолоченный лорнет, стёкол которого уже не хватало при её близорукости, и разложила на клетчатой клеёнке содержимое пухлого конверта. Чего там только ни было — и от руки, и на машинке, и отпечатанное в типографии. Им понадобится добрых два часа, чтобы между слезами и благодарениями восстановить цепь событий, от которых будущее наполняется нежданными надеждами, а к прошлому добавляется призраков: оказывается, покойный Сенатор, до Большой смуты подолгу находясь во Франции с поручениями, времени не терял, охмурил актриску и «устроил её в своих апартаментах»; от совестливости и по широте души актриска завещанием передавала законной семье присвоенную и тем самым сохранённую ею малую часть имущества; справка нотариуса и несколько бланков, расшифровка которых была отложена, подтверждали, что действительно свершилось чудо.