Колесом дорога
Шрифт:
Ненене решила умереть еще весной, когда переселение в новые каменные дома стало неизбежным, когда подписаны были уже все бумаги, оценена ее хибарка и внесены деньги за новую квартиру, на что ушла ее коровка, которую она все же вывела из хаты, поставила в хлев, но, как оказалось, ненадолго. И все же не потеря этой коровы, не близящееся переселение заставили ее думать о смерти и тем более не годы, не старость.
— Бусел в этом году не прилетел, покинул бусел мой дуб, свое селище, значит, приспел час и моим костям в вечную постельку,— переубедить ее было невозможно. Ненене решила умереть твердо и окончательно. Ко всему, как, опять же, говорила она, начал летать к ней и долбить стену дятел. А дятел, известно давно, долбит стену к покойнику. Про то же, что перестал к ней ходить по ночам Иван, так мало проживший на свете, так быстро умерший, она молчала, полагая, что людям этого не надо ведать. Знала она только Ивана, Иван и позвал ее в дорогу. «Последний раз я сегодня гостюю у тебя,— сказал он ей,— теперь ты ко мне придешь навечно». И той ночью она почувствовала, что действительно пора ей в дорогу, завершился круг ее жизни, не про нее каменный дом, новая квартира, газ и вода. Родилась она в доме деревянном, из этого дома и в постельку на погост перейдет. И начала Ненене копить денежки на похороны,
Потом зрение вернулось к ней, она перебирала и мыла поросячьи кишки, заставила свои глаза смотреть и видеть. Видеть все, что ели вчера, что ели сегодня. От кошелька нашлась только кнопочка, и ни рублика, ни копеечки. Ту кнопочку Ненене завязала в узелок, сунула в карман и пошла по селу скликать людей на свои поминки. И поминки по живой Ненене были грустными и веселыми. Людей набилось в хату столько, сколько и не помнила и не видела никогда та хата. Сидели не только за столом, но и на окне, на полатях. Грустно было до первой чарки, потому что собрались сначала одни только старухи и два поросенка, зажаренные в печи целиком, розово лежали на столе, скалились белыми зубами, будто смеялись над Ненене и ее затеей, вспоминали, как они съели ее грошики. Старухи, подвязанные под горло черными платками, недобро молчали, недобро, затаившись, молчала и хата, будто упрекала хозяйку за то, что она уже отреклась от нее.
— Пока живешь, чешись,— упрекнула Ненене Махахеиха,— помрешь, чесаться не будет,— упрекнула, правда, робко, пристойно, как и положено на поминках.
— Живая я, тольки негодная,— пристойно ответила ей и Ненене без обиды, вернее, прощая ей обиду, все и всем прощая, уже недоступная обидам. И первой подняла чарку.— Люди мруть, другим дорогу труть, передний заднему’—мост на погост. Выпьем, девки, пока живые.
И бабки выпили первую, как и положено, не оставляя на дне слез, А тут подоспели и мужики. Махахей пришел с гармоникой. Баба Ганна сначала накинулась на него, но ее быстро успокоили, та же Ненене успокоила:
— Хорошо грае твой Тимох, Ганна. Пришла смерть на бабу, не кивай на деда. Последний раз музыку послухаю, на тым свете грать не будут.
С музыкой поминки пошли веселее. Под музыку ожил и замолчавший, наверное, одуревший от жара, оттого, что так долго топилась печь, сверчок, затрещал, запощелкивал в лад гармонике. Помянули Ненене, вспомнили добрым словом и ее Ивана, их дочку. Неприметно перескочили на то, каким будет завтрашний день. На завтра было назначено переселение в новые квартиры.
— Я завтра уже буду далеко,— вздохнула Ненене.
— И правда помрешь за ночь? — не поверил Барздыка.
На эти его слова Ненене отвечать уже не стала. И гости, как бы почуяв, что они лишние, что не к месту спрашивать про это, дружно поднялись. И Ненене проводила всех и поцеловала каждого на прощание, веря, что никого больше не увидит. Распрощавшись, подвязала платком подбородок, погасила свет и легла на полати, скрестив на груди руки, Но не то что смерть, сон ее не брал, хотя лежала она долго, до света, до алой зари в окошке. С этой зарей в окошке она была вновь на ногах и как бы вновь родилась на свет. И рождение это было стыдным, будто грешила она всю ночь и не знала сейчас, как смыть на свету этот свой грех, как показаться на глаза людям. Потерянно из угла в угол побродила по хате, вновь свыкаясь со своей хатой, признавая ее, отзываясь скрипу каждой половицы. И в этом скрипе половиц было тоже что-то возрождающее, не терпящее безделья, праздности. И Ненене принялась за работу, Взяла в сенцах топор и начала разбирать печь. Выламывала из печи по кирпичику, сносила их во двор и укладывала аккуратным штабельком. Аккуратность эта была излишней, она понимала это, понимала, что ни к чему ей кирпичи, но не могла остановиться, душа ее не могла согласиться, что все пойдет прахом — хата, печь, кирпичи. И кирпичи были особенно дороги ей, и не только потому, что трудно добывались сразу после войны, но и потому, что были они в ее доме самыми крепкими. Огонь
укрепил их, и они могли еще служить и служить, не важно, кому и где, главное, что они могли быть полезными. И сознание этой полезности забивало все другое: пустоту и никчемность ее работы, то, что эта работа не для ее уже рук, не всякий и мужик способен управиться с такой работой. И она тоже не управилась, но не потому, что устала, Печь от вчерашнего жара не успела еще остыть, под ее был раскален и обжигал руки. И Ненене, дойдя до него, вынуждена была остановиться. Но, и остановившись, она не дала себе передышки, тут же, смахнув с лица пот и кирпичную крошку, заторопилась в село: живо ли оно еще, все ли хаты живы, целы? И за этими наведками пропустила, как и когда сносчики подобрались к ее хате. Она убежала, не замкнув ее, забыв хотя бы для прилику навесить замок, и дверь хаты была нараспашку, вынесены наружу, оттащены за дуб все пожитки. Пожитков тех было совсем ничего, сундук да горка чугунков и черепья на нем, да кучка дерюжек, матрац и икона сверху на матраце, бережно, в мягкое положена, видно, доброй рукой. А вот кирпичики, что так трудно выдирались из печи, уже были засыпаны землей, раздавлены надвигающимся на огород, на картошку экскаватором. И Ненене стало безмерно жалко этих кирпичиков, картошки, которую вбивал в землю экскаватор, и она ринулась на защиту этого своего добра, забыв, что откреклась уже ото всего.— Што, повылазили вочы, или залил их так, по кардопле прешь... Да я ж ее тольки прополола да тольки што ж окучила, кожны кустик, все своими руками, пяттю пальцами...
К Ненене подскочил, сняв неизвестно зачем фуражку и обнажив лысину, здоровенный, грудастый, что баба, мужик, по всему, главный здесь, бригадир.
— Ты что, баба, кричишь, без тебя начали, некогда нам. Но все в порядке, все до последнего черепка из хаты вынесено, можешь проверить,— и он взял ее за руку, но Ненене с неожиданной силой оттолкнула его так, что он даже упал и не торопился подниматься, видимо, озадаченный тем, как эти живые мощи в юбке могли свалить его. А экскаватор уже подмял забор и медленно полз, словно подкрадывался к кривобокой, вросшей в землю хатке. Хатка вроде даже как сжалась, пугливо смотрела пустоглазыми окнами на подбирающуюся к ней махину, и казалось, а может, и не казалось, может, и на самом деле вздрагивала. Между экскаватором и хаткой сухо семенила Ненене, махала руками, будто пыталась отогнать экскаватор. И со стороны все это выглядело нелепо и смешно, и сносчики, как ни тягостна была их работа, а тягостность эта явно проступала на угрюмо сосредоточенных лицах, посмеивались про себя, жуя хрусткие, с бабкиной грядки огурцы.
— Ох, ироды, ох, не люди вы, не люди,— квохтала, подбегая то к одному, то к другому, Ненене, стараясь найти хоть в ком-нибудь поддержку и не находя, встречая только смущение да уходящие в сторону глаза.
— Было б что, бабка, жалеть, о чем горевать, развалюху такую,— не выдержал все же кто-то.
— Развалюху? — взвилась Ненене. Экскаватор, уже вплотную приблизившись к хате, остановился, из кабины высунулся экскаваторщик и показал рукой: убирайте, мол, бабку. А бабка, словно уразумев вдруг непоправимость происходящего и успокоив себя этой непоправимостью, как в плаче по покойнику, набрала приличествующую случаю высоту и теперь тянула на этой высоте без выражения и остановок, со скорбной раздумчивостью:—Хатка, ты ж моя хатка, свет ты мой, заря. Ты ж мяне всю войну боронила, дочку у мяне приняла, ты ж моего батьку и мяне годовала, ты ж моего мужика пустила, отсюль мой человек на войну пайшов, с победой калекой вернулся, з яе уперад ногами яго и вынесли... — Ненене как бы забыла, что родилась все же в другой хате, из другой хаты уходил на войну и ее Иван, вот только помер он в ней. Но не в одной забывчивости было дело. Она оплакивала сейчас не только свою хату, но и свою жизнь. Сегодня, сейчас, а не вчера правила настоящие поминки по тому, что ее удерживало в жизни.— Да была ж ты теплая, да была ж ты ласковая, да была ж ты милостивая. А ти знае-ведае кто-небудь з вас, што такое своя хата, и ти мели вы батьку-матку, свое житло...
— Все, бабка, мели,— и было в этих словах сочувствие, только Ненене не услышала или уже не хотела слышать.
— Все ты, пройдисвет, мев, была у собаки хата...
— Полегче, бабка, полегче, мы все ж на работе,— это спохватился бригадир.
— На работе? И гроши вам за такую работу яшчэ плотять? — Ненене была искренне удивлена. А экскаватор уже навис над хатой, задел уже стрелой крышу.— Люди, людцы, обороните! — Ненене с воплем кинулась к экскаватору. Бросив рычаги, выскочил из кабины экскаваторщик.
— Жить, бабка, надоело?— Надоело, сынку. Утомилась я от такой жизни.
— Так я не утомился. У меня пятеро... Ты квартиру уже за эту хату получила, а я за этой квартирой по всему свету мотался.
— Камяницу, сынку, получила...
Но экскаваторщик не слушал ее, он тоже вопил, размазывая ветошью по лицу пот и машинное масло:
— И гроши тебе еще за огород заплатили... Жлобы вы...
— Возьми тые гроши. Застила свет тебе моя хата. Грошам ты моим позавидовал.
— Тьфу на тебя, бабка, типун тебе на язык. Ничему я не завидую. Работа.
— Работа... — снова завела Ненене,— ой, хатка ты моя, ды теплая, ды тихая...
На этот ее вой подоспели и князьборцы, было их немного, у всех были сегодня одни печали и заботы, и стояли они в сторонке, к Ненене не торопились. Ненене сама воззвала к ним:
— Люди, людцы, гляньте вы тольки, что с огородом зробили, перетерли все в муку. При вас, люди, смерть приму, глядите! — и Ненене легла под гусеницу экскаватора.— Уключай свою машину! Пускай иде через мяне, як по мосту.
Из-под гусеницы Ненене вытащил Матвей, позвали его или он сам услышал крик, неизвестно. Попытался поставить бабку на ноги, но она снова кувыркнулась на землю, и Матвей опять поднял ее, выскреб почти из-под траков, держал на руках, как ребенка, смотрел на односельчан, не решаясь никому передать ее, не зная, кто согласится принять эту ношу. А Ненене молотила его по груди сухонькими кулаками.
— Я ж, Матвейка, с твоей мати жито жала, подругами были. Твой батька чуть на мне не женился. А ты мяне обманул, обманул.
— Тетка’ Тэкля, мы же договорились...
— Договорились, уговорил ты мяне, соколик, сынок, обманул. Сказа©, усе хаты ураз под снос. А мою вперед других пустив.
— Тетка Тэкля, тетка Тэкля,—приговаривал, словно обращался к ребенку, Матвей,— крайняя ваша хата, концевая.
— И твоя концевая. Только ты свою не рушишь.
— Я как лучше хотел. Я последним хотел, когда вы уже в новых квартирах будете. Слово себе такое дал. И не вы одни сегодня переезжаете, только у других праздник, а вы...— Ненене не слушала его, как клевала сухими кулачками по груди, так и продолжала клевать, на ноги не хотела становиться. Матвей не выдержал: — Да помогите, в конце концов, кто-нибудь!