Когда нам семнадцать
Шрифт:
— Ну уж…
— Конечно, я, может, грубо выразился, Лешка, но ты хоть «Кочка» не пиши, а то влипнешь, и я с тобой. И еще эта самая «трель». Как увидал тогда самолет, зарядил «бодрой трелью навеянный стих», так и дуешь подряд: «трель станка», «трель соловья». А соловья живого ты слышал?
Игорь с таким добродушием вздергивал свои брови-стрелочки, что я не понял: нарочно он решил меня позлить или у него действительно это наболело? Во всяком случае, домой я пришел с испорченным настроением.
Мое огорчение стало еще большим, когда у себя на столе среди вороха листков
«Впрочем, я, как всякий молодой человек, не был лишен этого глухого внутреннего брожения, которое обыкновенно, разрешившись дюжиной более или менее шершавых стихотворений, оканчивается весьма мирно и благополучно. Я чего-то хотел, к чему-то стремился и мечтал о чем-то; признаюсь, я и тогда не знал хорошенько, о чем именно я мечтал».
Это была выдержка из Тургенева.
Так вот оно что! Зина разведала мою сокровенную тайну. И как бы нечаянно подложила нравоучительную выписку из знакомой мне книги!
В первое мгновенье я обиделся. Кто дал ей право рыться в моих бумагах? Неужели надо мной, как над маленьким, нужен еще контроль? Но, рассудив как следует, я не нашел доказательств того, что запись адресовалась именно мне. В самом деле, ведь Зина много читала и могла делать для себя какие угодно выписки!
Но оставлять это просто так было нельзя. Не теряя времени, я отправился в школьную библиотеку и взял Куприна. На обратной стороне листка с записью тургеневской цитаты я нарисовал длинный нос, прищемленный ящиком письменного стола, а внизу сделал выписку из рассказа «Белая акация»:
«Она знает все на свете… Она читает потихоньку мои письма и заметки и роется, как жандарм, в ящиках моего письменного стола…»
Листок я положил на то же место, где он лежал.
Вечером Павел, сидя за уроками, спросил меня как бы между прочим:
— Чем ты, Алексей, Зину обидел? «Ага, клюнуло!» Но вслух я сказал:
— Ничем будто бы…
А назавтра меня и Филю вызвал к себе Максим Петрович.
Обычно при любом происшествии Грачев приходил в класс сам и начинал подробно разбираться. Этот вызов — первый. Уж не потерял ли я какое из своих стихотворений?
В висках у меня стучало, когда вслед за Филей я вошел в физическую лабораторию. Максим Петрович сидел за столом, просматривая какие-то бумаги. Он пригласил нас сесть и вынул из стола тетрадь, похожую на альбом. Я внимательно взглянул в сосредоточенные глаза учителя, но, что они таили в своей глубине, догадаться не смог.
— Вот, познакомьтесь, — раскрыл перед нами альбом классный руководитель.
Я вгляделся и узнал почерк Милы. На первой странице аккуратнейшим образом было выведено:
«Значение взглядов. Печальный — влюблен. Смотрит вверх — ревнует и страдает. Смотрит весело — обманывает вас…»
Филя вопросительно посмотрел на меня, я — на Филю.
— Удивлены? Этот альбом случайно подобрала уборщица в классе, — пояснил Грачев.
«Подобрала уборщица… Еще чего-нибудь она не подбирала?»
— А вот еще…
Я внутренне сжался.
Но Максим Петрович положил перед нами… фотографию Маклакова. Недоросль сидел,
развалившись на скамейке в саду, с расстегнутым воротом, и раскрытый рот его точно выкрикивал: «О-го-го…»Филя перевернул фотографию. Небрежной, размашистой рукой на обороте ее было написано:
«Моей брюнеточке. Сто поцелуев в твои рубинчики, Милка! Андрей».
— Об этом вы тоже не знали? — спросил Грачев.
Филя, которого явно бросило в жар, вытащил из кармана спасительный гребешок и сразу же пустил его в ход. Ничего не мог ответить и я.
— Так надо было и ожидать, — словно читая наши мысли, заключил Максим Петрович. — Комсомольцы не вникают в жизнь класса, заняты только личным, своим. А успеваемость с каждым месяцем ниже, дисциплина падает. Мало быть самим хорошенькими.
Слова Максима Петровича походили на спокойные, но веские удары, и от них становилось больно.
— Сколько сейчас комсомольцев в классе?
— Пятнадцать, — ответил Филя.
— Пятнадцать бойцов разбивали на границе отряды самураев. Пятнадцать — это сила! А у вас?
Глава шестнадцатая
СТРАННЫЙ ДНЕВНИК
На большой перемене мы собрались с Тоней в биоуголок кормить медвежонка. Но нас задержал разговор, который затеяла Чаркина.
— Не понимаю, зачем нужно всю жизнь учиться? — разглагольствовала Мила. Она сидела за партой в окружении девочек и маленькими кусочками откусывала от бутерброда. — В нашей семье есть такой дурной пример — моя старшая сестра. Закончила девятилетку, поступила на фило… филологический факультет. Зубрила дни и ночи. Превратилась в щепку. На пятом курсе, представьте, втюрилась в однокурсника, у которого и ботинок-то своих не было, и отправили их, дураков, в сельскую местность. Теперь сидят в глуши с коровами, курами, и ни театра тебе, ни кино, ни парка, ни веселого общества.
— А ты была там? — не вытерпел я. — Знаешь, какое там общество?
— А для этого и ездить туда не надо, в нашем Сибирске — областном центре — всего один театр, и тот драматический.
— Заладила: «театр, театр». Вся жизнь будто в театре!
— Брось ты с ней связываться, — шепнула мне Тоня. — Пошли скорей к медвежонку.
Я помнил разговор с Максимом Петровичем.
— Нет, Тоня, погоди, этого оставить нельзя.
Тоня махнула рукой и отправилась одна.
Я подошел к Чаркиной, которая, задиристо посматривая на меня, продолжала откусывать мелкими зубками от своего бутерброда.
— Ты, Мила, в актрисы готовишься?
— Хотя бы! — с вызовом ответила Милочка.
— Вот. А сама даже в драмкружок не ходишь.
— Зачем мне кружок? Был бы талант!
— А он у тебя есть?
— Во-первых, есть. Во-вторых, если нет — зачем мне драмкружок! В-третьих, закончу курсы машинописи и поступлю к какому-нибудь начальнику секретарем!
— Правильно. А потом выйдешь за него замуж, будешь есть огромные бутерброды и растолстеешь.
— Ну, это положим! Вот назло тебе не растолстею! — И Мила спокойно доела бутерброд.