Когда нам семнадцать
Шрифт:
Ей захочется сказать брату, что она долго цеплялась за землю ее и его детства — Дмитровку, а теперь обрела новую, продолжающую дмитровское поле, такую же желанную и знакомую, всю, от тополей вдоль дороги, ведущей в депо, от ровного рокота механического цеха до лица человека, который пришел сегодня за ней в больницу.
Может быть, она и не сумеет так написать. Скорее всего не сумеет — громкими и бледными покажутся ей слова, потому что невозможно втиснуть в них солнце, запах весны, металлическое чвиканье воробьев на больничном карнизе, зеленые крапинки в глазах самого дорогого ей человека. И ту спокойную радость, которая вспыхивает всякий раз, стоит лишь вспомнить, что завтра утром по дороге, обсаженной пробуждающимися после зимы тополями, густым
ДРУГ МОЙ ОМГОЛОН
Повесть
Герману Яскевичу
Сколько лет прошло, а как сейчас помню: мы с коноводом Угрюмкиным чистили конюшню, когда к нам вошел старшина эскадрона Подкосов. Медленно и весомо ступая тяжелыми сапогами по подсохшему, избитому лошадиными копытами полу и сосредоточенно глядя на козью ножку, которую сворачивал из клочка газеты, Подкосов, не доходя до меня шага четыре, остановился, вынул из кармана гимнастерки свой видавший виды монгольский кисет и так же, не поднимая головы, расчетливо двигая крупными, загрубелыми пальцами, стал набивать козью ножку махоркой. Его сурово-задумчивый и словно чем-то придавленный взгляд из-под густых нависших бровей не предвещал ничего доброго.
— Вот так-то, браток, — сказал Подкосов глухим, надсаженным простудой голосом и, чиркнув спичкой, закурил.
Услышав голос старшины, лошади в конюшне зашевелились, а Омголон, у станка которого я стоял, тихонько всхрапнул. Повернув к нам свою черную, лохматую морду, он уставился на Подкосова блестящим глазом.
— Вот так-то, — сказал еще раз Подкосов, обращаясь не то ко мне, не то к коню, и сердце мое тревожно ворохнулось. Старшина, кажется, явился сюда с каким-то важным известием и не решался объявить его сразу. Это заметил и всегда молчавший Угрюмкин.
— Чего тянуть-то? Можа и не тянуть, — сказал коновод ворчливо, по-стариковски, но дубленое ветрами и солнцем лицо Подкосова осталось невозмутимым. По-прежнему думая о чем-то своем, он направился дальше по конюшне. Синяя лента дыма вязко тянулась за его плотной приземистой фигурой. «Что могло случиться?» — задавал я себе вопрос. К выезду на фронт мы с Угрюмкиным были готовы. Омголон на тренировках вел себя превосходно. Чем же был недоволен старшина? Хотелось спросить, но военная субординация не позволяла.
Я стоял не двигаясь, наблюдая за Подкосовым. В дневном полумраке конюшенного коридора отчетливо выделялась его широкая спина. И по мере того как она удалялась, все сильнее нарастало беспокойное движение лошадей. Вздергивая головы, постукивая копытами и фыркая, они по-своему, наверное, приветствовали старшину. А он, как генерал, принимающий парад, шагал торжественно и строго. Нет, серьезно, Подкосов в ту минуту напоминал генерала. Да и как ему не быть генералом этого «войска», подумал я, когда добрую половину стоявших у кормушек коней пришлось объезжать ему, этому точно вылитому из металла человеку с длинными, цепкими руками, строгим взглядом, который мог усмирить не одну строптивую лошадь.
Подкосов нигде не остановился. Пройдясь по конюшне из конца в конец, он вернулся к нам с Омголоном, и этого времени
ему как раз хватило на то, чтобы выкурить козью ножку. Старшина растер между пальцев окурок, хотел швырнуть его себе под ноги, но, осмотревшись, бросил мне на лопату.— Вот так-то, браток, — сказал он, обращаясь теперь уже прямо к Омголону. — Неказист ты, самый, можно сказать, плюгавый конь на конюшне, да еще толком не объезженный!
— Зачем вы так, товарищ старшина? — заступился я за Омголона.
— А то нет! Самый низкорослый, факт. Шерсть длинная и лохматая — тоже факт. Гриву постричь нельзя, потому как на загривке следы медвежьих когтей. Факт?
Мне ничего не оставалось делать, как только молча стоять и слушать.
— Факт! — наконец, не выдержав, вскипел я. — Но Омголон в этом не виноват. Вы же знаете, товарищ старшина, при каких обстоятельствах и кто повредил ему загривок!
Подкосов с удивлением взглянул на меня:
— Разговорчики, Коркин!
Я умолк. Вступать в пререкания со старшиной рядовому не положено. Тем более мне, молодому. Не прошло еще и двух месяцев, как я добровольцем пошел в армию прямо со школьной скамьи.
Да, Подкосова я сегодня не узнавал. Зачем он пришел? Зачем говорит так об Омголоне? Ведь он же сам, своими руками вынянчил и выходил этого молодого монгольского коня. Помню, с каким интересом я слушал его рассказ об этом. Потом, встречаясь со мной, он всякий раз подробно расспрашивал об Омголоне. А вот сегодня…
— Вот так-то, браток, — повторил Подкосов, обращаясь к коню. — Разве только что ты вороной масти. Черный. По ночам в разведку ходить с тобой не опасно.
Низкорослый, лохматый Омголон стриг ушами и, казалось, понимал все, что говорил ему старшина. Напряженно вытянув шею и косясь на него блестящим на свету выпуклым глазом, он беспрерывно двигал своими острыми ушами, время от времени помахивая хвостом.
— Жаль, конечно, что ты такой. Не видный. Боюсь, Шмотин того… забракует тебя, дружище, — неожиданно и с горечью закончил старшина.
— Как? Шмотин? — испуганно спросил я.
— Да, да, тот самый Шмотин, главный ветврач. Завтра в шестнадцать ноль-ноль комиссия по отбору лошадей. А ты как думал? Фронту нужны добрые кони.
Подкосов говорил что-то еще, отпустил какую-то шутку, очевидно, желая подбодрить меня, но я стоял, словно побитый. «Шмотин… Неужели Шмотин?..» Еще совсем недавно Подкосов говорил, что кони для фронта отобраны окончательно, что я поеду на фронт с Омголоном, а теперь Шмотин… Выходит, до этого старшина сам толком не знал, что и как.
С некоторого времени фамилия полкового ветеринарного военврача Шмотина не выходила у меня из головы. Первым назвал ее Подкосов, когда две недели назад Шмотин появился в полку. «Контуженный. Злой. Только что с фронта. С Пинских болот. Любит лошадей чистокровной буденновской породы». Этим, собственно, сказано было все. «Случись комиссия по отбору коней, прощай, Омголон», — еще тогда подумал я. Но Подкосов успокоил: кони для фронта отобраны. И вот завтра, в шестнадцать ноль-ноль…
Когда Подкосов ушел из конюшни, я рассказал обо всем Угрюмкину. Старый службист, всю жизнь пробывший в кавалерийских частях, он понял меня с полуслова.
— Н-да, конечно, — сказал коновод, поглаживая свою рыжую бороду. Потом подумал и заговорил о том, что не мешало бы еще раз как следует почистить Омголона, окоротить ему хвост, подстричь гриву, однако так, чтобы не обнаруживать рубцов затянувшейся раны. Угрюмкин принес ножницы, скребницу, конскую щетку, и мы, не говоря больше ни слова, принялись за дело.
Много хлопот причинила нам грива. Как только раздалось лязганье ножниц, Омголон дернулся, намереваясь встать на дыбы, и встал бы, не будь чембура, которым он был привязан к кормушке. И все остальное время, пока шла стрижка, конь вел себя беспокойно. «Это когда мы с Угрюмкиным, ты ведешь себя так, а что будет, когда к тебе подойдет Шмотин да еще хлопнет по загривку? — тревожно думал я, поглаживая Омголона щеткой. — Вот что натворил проклятый медведь».