Книга Блаженств
Шрифт:
Судорожные припадки у Матильды никогда больше не повторялись.
Милая, милая доктор Агния. Будь проклята эта «Река Найкеле». Когда я писала ее, нет, когда я питала ее, когда я входила в нее по колено, по бедро, по ребро, когда золотые уста мои отверзались, чтобы выплюнуть серебро, чтобы выкрошить прямо с зубами мою неуклюжую жизнь, я не знала, чем может кончиться весь этот душевный стриптиз. Хотя кому было знать, как не мне, столько раз повторявшей, что материей движут слова. Мне, столько раз убеждавшейся в этом воочию — да что там, не только слова, даже точки и многоточия. И какой же паршивый лукавец, какой изворотливый бес нашептал мне закончить книгу, и как он в нее пролез? Это он, больше было некому, взял перо и, пока я сплю, на самой последней строчке после слова «люблю» поставил жирную точку.
А
(Здесь идет гитарное соло.)
Я должна написать настоящий роман, большой и связный, местами загадочный, но в целом понятный; для себя, для тебя, для всех, я не могу идти на попятный. Это было б не по-самурайски, это как обмануть ожидания, ты ведь знаешь, я не умею выдумывать себе оправдания. Да, я не чувствую смелости, только слабость и дрожь, я боюсь не поймать чего-то там, где кончается рожь и начинается пропасть, выронить все слова, но я буду пытаться, покуда буду жива. И прости мне античный пафос, моя дорогая док, мы же неисправимы, вспомни: наши парни играли рок.
Это песня, которую я не спою Агнии. Я всё никак не решусь ей сказать, что моя love story окончена. У меня есть на это причины. Мы сидим на ее продавленном диване, а между нами на подносе — угощение, всё как мы любим. Коньяк «Черный аист» в китайских фарфоровых чашечках, мясная нарезка, лепешка с кунжутом и терпкий голубой сыр. Я говорю о Матильде, о Книге Блаженств, о ромовых снах.
— Кстати, как там Йоши? — спрашивает Агния.
Тогда Йоши забрал меня у подруги на Авиамоторной, я сама попросила его об этом: была пьяна в дым, и Игорь сказал мне по телефону, что не хочет меня видеть. Можно было остаться у подруги, но это было бы ей в тягость, и Йоши приехал за мной. Москва прощалась с первым президентом, гостиницы были переполнены. Мы ездили от отеля к отелю, нигде не находя места, как в старые добрые времена. В одном из них отыскался незанятый люкс, и я с готовностью вывалила на ресепшен все наличные деньги.
Я заказала в номер какую-то еду; Йоши отказался от ужина и надолго заперся в ванной. Когда он вернулся, я уже спала, неловко свернувшись на диване в гостиной. Он подхватил меня на руки и отнес в спальню.
Наверное, ради этого всё и затевалось. Я знала, что прошлое обязательно обнаружит себя в Йоши, выдаст себя — жестом ли, словом, — и ждала этого. Чтобы именно так, легко и осторожно, стараясь не разбудить, он поднял меня, как поднимал сотни раз за те десять лет, что мы были вместе. Не для физической близости мы искали эту гостиницу, но для чего-то гораздо более интимного, бессловесного, нашего, чего-то, о чем тоскуешь наедине с новым любовником. Простыни были свежими, белыми и мягкими, как французская булка на сломе; поверх громоздились целые горы душистых подушек. Мы спихнули их на пол и зарылись друг в друга — я думала, до утра.
Проснувшись, я обнаружила, что Йоши уже нет рядом: к тому времени он уже выскользнул из постели и сидел в гостиной, тихонько играя на гитаре. Вспомнилось, что всякий раз, когда мне случалось ему звонить ночью или под утро, он говорил: «Ты же знаешь, я никогда не сплю».
Мы спустились к завтраку. Йоши был весел и голоден, я — слаба и похмельна. С какой-то печальной отстраненностью я наблюдала, как он накладывает для себя кушанья: вместо одной столовой тарелки он выбрал две пирожковые, и еда не умещалась на них. Считать ли изменой нашим новым возлюбленным то, что происходило между нами той ночью — и позже, в других отелях?.. Не было секса, была циркуляция теплых токов, восполняющих некие страшные потери. Будто, разорвав любовную связь, вдруг ставшую мучительной, мы стали уязвимы, и проницаемы, и открыты для любого вреда и ущерба. В нас разверзлись огромные бреши — и тепло, кровь, самая жизнь покидали наши тела. Нам нужны были эти краткие воссоединения, по крайней мере до тех пор, пока мы не научились жить порознь. Не пленниками, нет, — пациентами отелей мы стали той весной.
Странное дело, но я повсюду нахожу себе войну. Извергая из себя текст, тот самый, который стал потом «Рекой», я не просто излагала историю нашей любви. Я вела отчаянную битву за красоту, утверждала ее власть в каждом мгновении своей жизни. Позволяя всему больному — болеть, всему жалкому — взывать к состраданию, всему возвышенному — парить на недосягаемой высоте, красота упорядочивала мой мир и усмиряла сердце. Мне казалось, вот теперь, когда составлена дивно подробная карта моего чувства к Йоши, я смогу держать по ней путь комфортно и плавно, и вечно, как собиралась.
Но
пути больше не было. Мы расстались прежде, чем книга пошла в печать, и, не находя иных причин, я списала любовное поражение на действие неких магических сил, запушенных моим текстом. Когда поставлена последняя точка в истории, рассказанной от первого лица, рассказчик исчезает вместе с реальностью самой истории. Даже если после этого он продолжает сидеть против вас, глядя вам в глаза, готовый ответить на ваши вопросы, подтвердить или опровергнуть ваши догадки. Это уже не тот человек, с которым все случилось: огонь потушен, схлынула вода и отгремели медные трубы, а вот он новенький, обтесанный, умудренный. Как знать, может, для Йоши я просто больше не была той же самой. Он перестал узнавать меня, взглянув на нашу любовь моими глазами.Если спросить Матильду, какой день рождения запомнился ей больше всего, она не задумываясь ответит: двенадцатилетие. Впрочем, по порядку. Хотя в этой истории хронологическая последовательность только все осложняет.
Семья Матильды вернулась в Союз в тысяча девятьсот восемьдесят седьмом году, проведя на Кубе три с половиной года. Матильде не было грустно уезжать. Скорее, ей было любопытно. Воспоминания о Москве, о старых друзьях со временем вытерлись, потускнели, и ей хотелось их обновить. Она представляла, как возвратится в прежнюю школу, встретится с одноклассниками, — наверное, они выросли так, что их не узнать. Мати не думала о том, что, скорее всего, уже никогда не сможет вернуться на Кубу, потому что отец выполнил всю свою работу на строительстве атомной электростанции в Сьенфуэгосе, и двери в вечное карибское лето закроются за ними, как только их самолет покинет аэропорт Хосе Марти. Смутная догадка, мимолетное беспокойство посетили ее только тогда, когда во время пересадки в Шенноне одна из советских семей не явилась на борт. Это была семья ее приятеля Кости Храмцова. Был скандал, рейс задержали, но найти беглецов по горячим следам не удалось, и самолет улетел без них. Всю дорогу до Москвы пассажиры обсуждали происшествие: слыханное ли дело, измена Родине! За это по закону вроде полагался расстрел. Но Матильде казалось, что все эти взрослые люди не слишком уверены в своей правоте. Она почему-то была спокойна за Костю, его родителей и брата. Жить там, где хочется, — это нормально, думала она. Если они вдруг расхотели возвращаться в Москву, в чем же предательство? Люди часто переезжают из дома в дом, из города в город. Почему бы не Шеннон, не Гавана?
Нина не принимала участия в обсуждении. Она, откинувшись, лежала в кресле и делала вид, будто спит, а на самом деле отчаянно боролась с душившими ее слезами. Это были слезы жгучей зависти. Она завидовала не тому, что Храмцовы, получив политическое убежище где-нибудь на Западе, обретут свободу и заживут райской жизнью в мире капитала. Нина завидовала Костиной матери, ее счастью быть женой настоящего мужчины, смелого до безрассудства, решительного, честного и отважного. Героя, о каком Нина могла только мечтать. И еще — той степени близости и доверия, которая существовала между супругами. Они ведь были как Бонни и Клайд, одни против всех, совершенно уверенные друг в друге. Вместе, ради счастья семьи, они могли предать Родину, но друг друга — никогда.
Павлик склонился над Ниной, чтобы спросить, как она себя чувствует. Нина дернула головой и уставилась в окно, в комковатую гущу облаков. В эту минуту она ненавидела Павлика — самой настоящей, беспримесной ненавистью. То было ее педагогическое фиаско. Впервые за тринадцать лет совместной жизни она поняла, что никогда не сумеет переделать мужа, уже не сумела. Ей придется расстаться с ним — или принять таким, каков он есть, с пивом, с чучелами, с молчанием, с необъяснимыми приступами бешенства или — более редкими — нежности. Придется смириться раз и навсегда, принять в свою жизнь всё, Что он тащит с собой и от чего она так настойчиво хотела избавиться.
Но страшнее всего было продолжение этой мысли. По праву матери она могла требовать от Мати послушания, уважения, внимания — а Мати могла ей во всем этом отказать. По праву свободного человека. Нине невыносимо было думать, что в голове дочки варятся свои собственные мысли, что она вынашивает свои собственные планы, с самого начала, может даже с того дня, когда Нина произвела ее на свет, и эта внутренняя жизнь Матильды ей неподвластна.
Нина порывисто обняла Матильду; никогда прежде она не делала этого с такой страстью и с такой мукой. Малышка, сокровище, аленький мой цветочек, думала Нина, ты всегда будешь только моя, — бессильное, отчаянное упрямство. Однажды, придя домой, она застанет там чужую девушку, отзывающуюся на сладкое имя ее дочери, девушку с остро-синими Павликиными глазами, с его худобой, его картавым «р» — и окончательно утратит еще одну иллюзию.