Кликун-Камень
Шрифт:
Тяжелые ворота надсадно заскрипели, пропустили арестованного и сомкнулись. Тишина точно специально была придумана, чтобы внушить заключенным страх.
По лесенке вниз выстроились надзиратели. Все в одинаковой форме. Синий яркий кант на брюках, синий шнур, свисающий от кобуры револьвера, все на одно лицо. Ударами кулаков они начали перебрасывать Малышева друг к другу. Встречными ударами не давали упасть.
Пахнуло холодом и тлением. Стены — голый камень, покрытый плесенью.
Мелькнул перед глазами ушат, наполненный водой с пучками розог.
Его били нагайками, ключами от камер. Он подавлял
Очнулся ночью на сыром земляном полу. Тело горело и, казалось, не принадлежало ему. Пересохло во рту.
Какая-то неясная мысль тревожила сердце. Он не мог уловить ее и все шептал:
— Все равно мне не страшно! В Перми было страшно… а здесь — нет… Я знаю своих врагов…
Мысли все теснее переплетались в сознании: «Забьют? Жалко, что я так мало сделал. Что я сделал? Надо, чтобы и смерть моя стала сигналом протеста! Привязать себя к койке полотенцем, облить керосином из лампы… Обмануть надзирателей… Сжечь себя, да ведь здесь и лампы нет… Выжить! Выжить! Бороться с ними!»
На другой день Иван встретил своих мучителей без страха, только ненависть к ним до боли теснила сердце.
Вновь его оставили без сознания. Когда очнулся в темноте, спросил:
— Значит, я еще жив? — и не обрадовался этому и не опечалился. Ему было все равно: он был уверен, что его убьют, и готовился к смерти.
И опять нахлынули воспоминания о Перми. Первый арест. Слезы стыда. Иван удивился тому, что теперь не стыдно. А может быть, все это сон?
Карцер — аршин в ширину, полтора в длину. Выпрямиться нельзя, вытянуть ноги или сесть — тоже. Поджав ноги, Иван полусидел. Голова его сваливалась. Он понимал, что сюда его привезли не для того, чтобы он жил. А время бесконечно протяжно. Казалось, ничего нет на свете, кроме времени.
Он силился вспомнить что-нибудь хорошее и не мог, словно сгорели чувства, воля думать и жить. Перед глазами мелькали лица родных — матери, отца, сестры. Он шептал разбитыми губами:
— Мне легче, меня убьют… — и стонал: — Мама, перенеси!
От мертвой тишины звенело в ушах. Тишина давила. Сколько это может продолжаться? Что-то должно произойти! Что-то должно произойти! Скорей бы!
Он хотел умереть. Откуда-то выплыли слова: «Тюрьма, милок, это временное препятствие для нас, революционеров!» Ах, дядя Миша, родной! Ты меня жить зовешь! Ждать зовешь и выдержать зовешь! Я нужен! Нужен!»
Это был толчок для воли. Он должен выдержать. Он выдержит!
…Его снова куда-то потащили. Обласкала волна свежего воздуха. Солнечное небо шаталось над ним.
Очнулся он не в карцере на этот раз, а в общей камере. Какие-то люди хлопотали над ним, поили водой, прикладывали к ранам примочки.
Пахло гнилью, зловонием.
— Кто ты? — спросили его.
— Учитель.
— За что тебя?
— Не помню…
Иван закрыл глаза. Люди перестали допытываться.
— Молчун… — услышал он шепот.
— Пить…
Над ним склонилось заросшее лицо с лукавыми и теплыми глазами. Иван напился и отвернулся.
Люди собрались кучкой у зарешеченного окна и читали. Иван подремывал под монотонный, приглушенный голос чтеца и вдруг вздрогнул, разобрав знакомые слова. Ленин! Они
читали Ленина!Они заспорили о чем-то, Иван не слушал, весь поглощенный радостью: в камере читали Ленина.
— А вас били? — неожиданно спросил Иван. — И разве разрешают здесь читать Ленина?
— Очнулся! — заключенные окружили его. Их было человек пять.
— А ты откуда знаешь Ленина, такой молодой?
Маленький бледнолицый арестант с шумом закрыл книгу, показал обложку: на зеленом коленкоровом переплете стояло: Евангелие. Они переплели книжку Ленина в обложку Евангелия!
…Несколько дней близости с этими людьми преобразили Ивана. Однажды, все еще лежа на нарах, разнеженный общим вниманием, он тихонько запел:
Нелюдимо наше море, День и ночь шумит оно…Товарищи, присев около него, подтянули припев.
И то, что он поет, что голос звучит бодро, наполнило его радостью.
В двери громко открылся глазок. Раздался грубый голос надзирателя:
— Прекратить пение!
Все посмотрели на глазок и почему-то рассмеялись, будто им никто не мог помешать петь. Но пение прекратили.
— Почему эта тюрьма называется «Николаевскими ротами»?
— Это еще Николаю Первому показалось мало обычных острогов. Он расширил устав тюрьмы, часть тюрем военизировал, для отдельных тюрем создал арестантские роты. Начальство — офицеры. Они и ведут «воспитание» заключенных. Избиения — обязательная мера. Арестанту пощады нет. Даже боевые патроны есть у караульных.
— А мне говорили еще в Перми, что можно прокурора вызвать… — задумчиво сказал Иван.
— Прокурорский надзор — далеко, не вызовешь. И не пытайся, друг, они отчитываются только перед комендантом крепости, а тот все их дела одобряет. Даже начальник тюрьмы на вызов не приходит. Только озлобишь еще больше этих… А зачем терять силы?
Время не торопится. Но товарищам некогда. То и дело вспыхивают споры:
— Ты изучал «Историю культуры» Липперта?
— Да, и Маркса — «Труд и капитал».
— Рассказывай. Кто еще что изучал?
— У меня — Базаров и Скворцов «Краткий курс экономической науки».
Иван забыл о боли, радуясь, что попал сюда: «Да это же школа!» С веселой жадностью он включился в занятия.
— Здесь и Яков Михайлович… «Андрей» сидел.
— Уважаемая тюрьма… А какое у тебя, соловей, партийное имя?
От ласкового слова «соловей», как иногда звал его отец, стеснило дыхание.
— Так какое же партийное имя?
Иван быстро ответил: «Миша»… и подумал: «Дядя Миша, дорогой мой крестный! Вот только товарищи из Фоминки и знать не будут, что это — я. Как-то они там? Удалось ли спасти хоть часть литературы?»
Он и не знал, что у братьев Кочевых и у Стеши в день его ареста был обыск. Только литература покойно висела в мешочках в подвале казенного магазина.
Не знал Иван Михайлович и того, что фоминцы собрали около сотни рублей, запекли в хлеб и поехали в Верхотурье, чтобы передать ему. Но в тюрьме его уже не было. Иван об этом и не узнал бы, если бы не вопрос следователя:
— Сколько в Фоминке людей состоит в вашем кружке?
— В каком кружке?
— Забыл? А в том, который деньги для тебя собрал.