Камушки
Шрифт:
— Хорошо, поговорю.
Гриша решил, что лучше согласиться, хотя встречаться с Аделаидой не стремился. Не воспоминаний боялся, предчувствовал разборки, он ведь хапнул престижное место, разборки казались неизбежными. Аделаида вошла. Странная получилась ситуация: двое напротив друг друга, охрана возле каждого. Они не виделись чуть больше года и с любопытством всмотрелись друг в друга. Гриша, казалось, внешне не особо изменился, и всё же это уже не тот Гриша — больно кольнуло женское самолюбие, — к его внешним качествам добавилась уверенность, основательность в жестах и взгляде. Теперь это мужчина, за которого можно спрятаться. А Аделаида за год сдала. Вроде та же, но Гриша почувствовал закат её могущества: больше краски на лице, слишком молодящая одежда, злобные огоньки в глазах.
— Здравствуйте, Григорий Константинович.
— Здравствуй, Аделаида Марковна.
— Я рада, что в нашем городе оседают такие люди.
Гриша не ответил, Аделаида секунду помолчала.
— Раз уж ты решил начать свой бизнес, надо посоветоваться с теми, кто занимается им давно, не перебегать дорогу. Большой художественный салон — моя давнишняя мечта: можно объединиться, ведь мы старые друзья и хорошо поймём друг друга. Я готова делиться.
Гриша понял. Аделаида не
— Сама понимаешь: нам нельзя вместе… работать, слишком разный подход… деловой, — и решил добавить для полной ясности. — Я ведь женился не по расчёту, я женился по любви.
Аделаиду аж бросило в краску — стало заметно и сквозь пудру.
— Значит, повезло дуре. Не той ли, что встретила тебя в Сучково, невзрачная такая, толстомордая?
— Позволь и тебе счастья пожелать: Кирилл — видный парень, высокий, накаченный, в искусстве разбирается.
Гостья намёк поняла и еле взяла себя в руки — последнее слово должно остаться за ней.
— Гляди, Григорий, счастье — оно ведь такое: сегодня есть, завтра — нет. Впрочем, как и жизнь… Прощай.
— Прощайте, Аделаида Марковна.
Она вышла, за ней — телохранители. Гриша показал своим проследить. Оставшись один, вздохнул глубоко. Казалось, только жить начал. Неужели всё? Только бы Глаша не узнала, ведь ребёнка ждёт, ей нельзя волноваться.
26
Дочка спала плохо, плакала по ночам. Первый год её жизни стал для Глаши кошмаром, нервы расшатались, преследовали депрессивные мысли и слёзы. Только Гриша мог её успокоить: он брал руки жены в свои, дул на волосы, а она прижималась к нему, боясь дышать, настолько становилось хорошо. Но Гриша часто только ночевать приходил, дома едва перекусывал, обнимал родных и засыпал, не донося головы до подушки. Глаша жалела его и сердилась на дочку, которая плачем могла разбудить папу. Через год девочка спала лучше, и мама вышла на работу, как хотела, в дом престарелых. Какое счастье! Со своей общительностью и доброжелательностью Глаша для стариков стала отдушиной, в болезнях утешительницей: укол сделать, капельницу, клизму, переодеть, помыть — всё без ропота, с тёплым словом каждому. Так прошёл ещё год. Гриша за это время стал известным человеком в городе, его центр заработал, Тимофей Макарович помог пробить бюджетные места и федеральное финансирование проекта. Частично работал Савов и у Лупелина, тот забрал бы его целиком, но зятю не «разорваться». Гриша затруднялся понять сперва, почему Аделаида не стала ему мстить, пока не узнал, что ей внезапно стало не до него: слишком приблизив к себе телохранителя, эту гору мышц с амбициями, она пригрела змею, образно говоря. Обнаглев, тот растратил без спроса её деньги, вложив их в сомнительное дело с криминальным уклоном, тем самым засветил и хозяйку. Кирилла посадили, а Аделаиду Марковну долго держали под следствием, ей еле удалось откупиться с условием уехать из города. Она скрылась на Дальний Восток и, говорят, начала с нуля, но довольно шустро раскрутилась. Замуж так и не вышла. Гриша остался единственным владельцем художественного салона в Ялинске. Дети росли с няней да бабушкой. Старший мальчик, добрый, заботливый, опекал слабую здоровьем младшую сестру, они везде ходили вместе, играли в одни игры, совсем не ссорились. Ему исполнилось три года, а ей два, когда они утонули в пруду. Случилось так, что в тот день няня отпросилась домой пораньше (обычно она уходила, когда Глаша возвращалась с работы), оставив детей на бабушку. Та не велела им выходить самим из дома, двери закрыла на щеколду, легла полежать — у неё болела голова. Не заметила, как задремала. Проснулась от гнетущей тишины в доме, бросилась искать детей. Глядь: двери открыты. Перепугалась, бегала по двору, позвала Петровича с женой, стали искать вместе. Помчались на пруд. Пруд, чтоб дети в него не лезли, обнесли со стороны дома заборчиком. Рядом валялось ведёрко. Петрович вошёл в воду и недалеко от берега обнаружил их тела. Вероятно, девочка полезла с ведром через забор и бултыхнулась, а мальчик — за ней, да не смог вытащить. С Татьяной Андреевной сделалось плохо. Позвонили родителям. Что дальше говорить, горе есть горе, трагедия страшная, все оказались в великой депрессии, хоть батюшка и утешал их ангельскими чинами страдальцев. Детишек отпели, похоронили, Татьяна Андреевна, поседевшая в один час, Глаша, Ильины в N стали читать псалтирь. Гриша со дня сватовства Виталия (который, кстати, женился и был доволен супругой), вот уже четыре года практически не пил, так, иногда, за встречу с Ильиным рюмку или с дедом Макаром за упокой солдатиков. А тут запил, и у Глаши опустились руки. Татьяна Андреевна тоже не могла помочь — сама всё время плакала, корила себя за недогляд. Ильины, приезжавшие на похороны, уехали. Глаша опять осталась одна, теперь совсем одна: Гриша в мастерской, мать валерьянку глотает, не слышно детского лепета и топота — тоска глубокая, всепоглощающая, и могильная тишина кругом. Она позвонила сестре в N, они разговорились. Тоня спросила про Гришу, Глаша так и ответила: кушать не приходит, пьёт у себя в мастерской, на работе уже почти три недели не появляется, она сама туда наведывается, кое-как дела улаживает, чтобы ничего не пропало.
— Ну, а ты что — так и бросаешь Гришу — пьёт, ну, и пусть пьёт?
— Не могу, Тоня, хочу пойти к нему, а не могу. Я ведь кругом виновата: я мать, детей бросила, тяготилась ими, плакала, так от них устала, на колени перед иконами падала: «Не могу, не могу» — кричала, на работу променяла. Вот Господь и забрал.
— Что ж, забрал — это ты всё о детях. А про Гришку думала? Вы теперь вдвоём остались.
— Я не знаю, как мы будем жить…
— Будете жить. Послушай, сестра, не перебивай, что «тебе легко говорить». Мне со стороны виднее, а тебе горе глаза застит. Гриша — мировой мужик, я его с младенчества знаю, и этот мировой мужик любит тебя, дуру, хоть и бросившую своих детей. Да и ты его любишь, любого — богатого и бедного, трезвого и пьяного. У вас не всё потеряно! Ты, женщина, сделай первый шаг, как
всегда делала. Что плакать, надо брать бремя и нести. Прости, что я так сурово с тобой, но, честно, мы с мужем переживаем за вас.Глаша давно плакала в трубку, они с сестрой редко говорили откровенно по душам, а душа её действительно томилась, потому что только рядом с Гришей сейчас могла утешиться.
И она пошла к нему.
27
Как же получилось так, что горе, общее на двоих, супруги переживали по отдельности? Глаша долго думала об этом; после чтения вечерней псалтири они с мамой, иногда с папой, расходились по своим спальням, она шла мимо фотографии смеющихся малышей, пополнившую изначальный фоторяд в коридоре на втором этаже, и не смела её снять.
Все эти дни Глаша не ложилась в общую кровать, не заходила в бывшую детскую, хотя оттуда убрали и вынесли все ребячьи принадлежности. Она ложилась на диван в «средней» — так они с Гришей называли большую комнату — первые дни рыдала в подушку, то были слёзы ропота и жалости к себе, а последние несколько дней думала. Думать тоже получалось больно. Никому не смогла бы она толково объяснить, каким образом приходило к ней понимание, как Господь открывал ей её сердце и то лишь самую малость, чтобы она не возопила в ужасе от открывшейся бездны нелицеприятной истины.
Любила ли она? Всегда, и только себя: родители — для неё, Гриша — для неё, а дети требовали самопожертвования, самоотречения, требовали её любви, которой не находилось. Девушку растили, лелеяли, нежили — она придумала этим делиться, делиться чужим (если можно так выразиться о родных), своего не нажила. Все вокруг говорили: ах, как повезло Грише, какой выгодный для него брак! А она соглашалась, пусть внутри, про себя, но соглашалась! Ещё бы: она такая юная, целомудренная, богатая! На самом деле всё наоборот: повезло ей. Кто сумел создать своё дело и поддержать отцовский бизнес? У кого хватило мужества уйти от прежней жизни, сладострастной и разгульной? Кто по ночам вставал к дочке, когда та плакала, а жена прятала голову под подушку? Кто откладывал пейзаж в сторону и шёл с детьми гулять? У неё же за эти четыре года их совместной жизни накопились одни обиды: быт заедает, свободного времени нет, надо мыть, готовить, учиться, работать, они нигде не бывают, мужа целыми днями дома не видно, выспаться невозможно и пр., и пр. Она восклицала: «Но почему так жестоко, почему не как-нибудь по-другому?» — и пронзительно понимала: по-другому нельзя, меньшим горем обида только б разрослась, а жалость к себе увеличилась, потому что слишком любила то, что ушло с детством. Ей отпустилось четыре года для обретения смирения, но Глаша их потратила на нытьё и слёзы. Господь забрал детей, оттолкнул Гришу — пожалуйста, живи как хочешь. А как она хочет? Она, наконец, хочет любить и быть любимой, хочет детишек и семейного уюта. Так мало? Сейчас это не казалось ей мало, сейчас это — слишком много. Программа максимум. Настало её время действовать. Жертвовать и уничижаться. Все эти годы любовь подносилась подарком, теперь её надо зарабатывать. Гришу надо спасать. Она его понимала: ему сейчас не хочется жить. Он строил семейную жизнь — теперь её нет. «Помоги, Господи!» — шепчет Глаша, открывая дверь в мастерскую (хорошо, не закрылся!), там — полумрак, но всё же видно, что кругом страшный беспорядок, а хозяин спит на своём разваливающемся диванчике. Глаша включает свет, проходит к иконе и затепливает лампаду, оглядывается по сторонам. Воздух спёртый, дышать тяжело, валяются краски и кисти, палитра не вычищена — видно, хотел писать и бросил. На столе — недопитая бутылка водки, чёрный хлеб, огурцы, ещё какие-то бутылки на полу. Сам одетый лежит, уткнувшись лицом в подушку. Глаша вздыхает, открывает дверь — проветрить, и принимается за уборку: мусор выносит, палитру чистит (чему только не научишься, живя с художником!), потом набирает в ведро воды и моет пол. В шкафу находит ещё одну бутылку, недолго думает и оставляет её нас месте — у каждого должна остаться свобода выбора. Во время уборки Гриша пошевелился, приподнявшись, посмотрел на жену: «А, это ты…» — и опять упал на подушку. Глаша домыла пол, налила воды в рукомойник, умылась, села рядом с мужем, поворошила его волосы, потом взяла молитвослов и начала читать псалтирь вслух. Гриша заворочался — стало понятно, что он уже не спит. После первой славы сел, осмотрелся, без слов подошёл к рукомойнику, подставил голову под струю холодной воды, прополоскал рот и через две минуты стоял рядом. Глаша передала ему псалтирь. Молились слёзно, с трепетом и умилением, при спазмах в горле сменяя друг друга — обоим казалось, что души их младенцев ликуют на небесах. Закрыв молитвослов, Глаша повернулась к мужу, стараясь встретиться взглядом, но Гриша смущённо отвернулся: «Не смотри на меня… Я плохо выгляжу, я знаю…» Она не дала ему договорить:
— Гриша-Гришенька, прости меня, прости ради Бога. Только я во всём виновата, из-за моего эгоизма наказал нас Господь!
Гриша испугался:
— Да ты ни в чём не виновата, ты у меня светлая душонка — это я приношу несчастья. Всё из-за меня, из-за моего прошлого — видно, не сполна расплатился, оставил двух несчастных женщин — из-за меня нас Господь наказал.
Глаша всхлипнула, начала объяснять свои прегрешения, а Гриша — свои: и про Веру, и про Аделаиду — до сих пор он жене не рассказывал про них так честно и подробно.
Наконец, утомившись и утерев слёзы, Глаша решительно заявила:
— Хватит здесь холостякничать, пошли чай пить. Заварю свежий, с душицей, со смородиной, буду тебя отпаивать, — и чуть помолчав: — Готовить научусь, борщ там, котлеты и эту… утку с яблоками!
ЭПИЛОГ
Господь не оставил Гришу с Глашей, как не оставил Иова многострадального скорбеть без меры: почти через год у них родился сын, потом — дочь. Дети много слышали о своих погибших брате с сестрой, оба стали врачами. Но это не всё. Ещё через восемь лет у них родились мальчики-двойняшки и позже — дочка. Эта последняя девочка, появившаяся у родителей уже в весьма зрелом возрасте, выросла талантливой художницей — лебединой песней Гриши, который так ничего и не написал гениального. Глаша отреклась работать, посвятила себя семье и детям, но её желание ухаживать за стариками не осталось пустым — вскоре потребовался постоянный уход за дедушкой, да и у Татьяны Андреевны очень пошатнулось здоровье после смерти внуков. Старший сын Ильиных Семён, закончив школу и отслужив в армии, вернулся в Сучково, которое запомнилось счастливым детством, тут обзавёлся хозяйством, женился. Вероника, к сожалению родных, не вышла замуж, но родила дочь и изредка навещала вместе с ней родителей и сестру.