Калигула
Шрифт:
Ни за что на свете не смог бы Калигула молодецки взлететь на свою колесницу, нестись вперед, к победе, под взглядом императора. Он цепенел под этим взглядом, теряя способность дышать…
Длинная и узкая платформа — spina — с полукружиями на обоих концах и стоящими на них конусообразными столбами. Это — меты. Мета у начала скачки, мета на противоположном ее конце. Несущаяся во весь опор колесница должна повернуть по кругу у мет. Четверка коней, а за ней легкая открытая повозка на двух колесах, с едва удерживающимся на ней возницей. Нужна слаженность всех вожжей, что будут привязаны к пояснице, и есть только одна рука, играющая вожжами — левая. В правой будет бич, она — помощница, но не ведущая. Повернуть на круге, не столкнувшись со столбом, само по себе нелегко, скорость ведь бешеная, и поворот крут, надо в него вписаться. А если догонишь ненароком соперника, да не удержишь коней, столкновения неизбежны. Сзади летят еще кони и повозки,
На том конце полукруг строения, каменные ярусы сидений. Над ними — деревянные. По бокам здания два длинных ряда, тоже в ярусах. Камень и дерево. Ближе к земле, а значит, и к ристалищу ближе, расположатся сенаторы. Весталки займут свои места возле императорской трибуны. Патриции будут красиво смотреться на фоне белого камня своих лож в белых же туниках. Сенаторы — с пурпурной полосой. Там, на деревянных скамьях, устроятся те, что сжимают сейчас в потных руках свои тессеры — кругляши из бронзы. Это их право на зрелище, их счастье на сегодня. Это пролетарии, от proles, — потомки. Потомки, как единственное их достояние. Больше у них ничего нет. Но зато кричат они чаще гораздо громче, чем сенаторы. Глотки у них мощные, сенаторы, даже несмотря на частые упражнения в сенате, так орать не умеют… Он помнит эти крики, что встречали их с отцом. На триумфах. Словно рев воды в половодье, что сорвалась с гор весной и затопила долину, легко снося дома, повозки, деревья…
Здесь, в цирке, он может услышать эти крики в свою честь снова. Если победит. Другого места, где такое возможно, лишил его Тиберий!
Калигула передернул плечами, повернулся спиной к цирку, пошел к carceres [98] . Сегодня его место не на трибунах. Он сегодня и сам пролетарий, пожалуй, одна слава осталась — сын Германика и Агриппины, — остальное ведь отнято. Кроме жизни. Вот ею он и будет распоряжаться сегодня, пока Тиберий не отнял и это последнее.
Он прошел, прежде всего, к своим коням. Требовалось согреть душу, раздражения и злобы было довольно в нем для победы. Не хватало любви. Он шел к коням, перебирал невеселые мысли. Думал о том, что Друзилла не сможет увидеть его так, как могла бы увидеть. Если бы он мог приказывать, он приказал бы дать сестрам привилегии весталок. Ну, хотя бы эту — смотреть зрелища в цирках и амфитеатрах с лучших мест, что прописаны за сенаторами. Он бы хотел, чтоб провожали его, когда он несется на бешеном скаку мимо трибун, глаза Друзиллы. А не угасшие глаза тирана или лизоблюда-старика из сенаторов. Мелькнет на мгновение ее лицо, с румянцем, она так мило краснеет, волнуясь. На каком-нибудь из кругов — ее розовая стола, под стать румянцу. Девушка стала такой щеголихой…
98
Carceres (лат.) — старт для лошадиных упряжек. Carceres представляли собой собой портик с двенадцатью арками для ворот и средним порталом. Клавдий приказал сделать мраморные carceres и золоченые меты.
Но это невозможно. Она будет там, где каменные ярусы смыкаются с деревянными. Трибуна, где плебс плюется слюной, изрыгая ругательства, сыплет проклятиями, ругает неумелых и неудачливых возниц, будет нависать прямо над нею. И над множеством других людей. Из тех, кого еще относят к лучшим людям государства. Но сами они с трудом поддерживают тающее достоинство. Они не сидят на трибунах. Они стоят. И Друзилла будет стоять, зажатая множеством тел!
Четверка его еще не была запряжена, да и правильно, рано еще. Он прошел к левой пристяжной. Постоял рядом, пытаясь настроить себя на радость. Его гордость, его Инцитат, почувствовав раздражение хозяина, фыркнул, замотал головой. Подсунул морду поближе, кося черным, с поволокой, глазом. Калигула обнял его, улыбнулся. Впервые за день…
— Что, лучший из funales [99] , — сказал он вслух и громко, — победим мы сегодня?
Конь не ответил. Но отозвался verna, Мемфий, неотлучно следящий за четверкой Калигулы в эти дни, забывший о сне напрочь. Мало ли что могло случиться, особенно здесь, в конюшнях цирка? Коня могли сглазить, даже попросту — отравить, нанести увечье. А колесница? А упряжь? Надрежь постромку слегка, а она уж сама разорвется в клочья на арене. Раскрути колесо чуть-чуть, а оно на повороте слетит, гремя, калеча ноги лошадей… Да что лошади, остаться бы в живых вознице, уносимому на развалившейся вмиг двуколке. Останется жив — тоже еще не самое главное. Может быть покалечен, остаться уродом бедным на руках у несчастных близких. А уж если
совсем повезло, и жив, и не покалечен, то злость-то куда девать? Ведь проиграна битва, а сколько в нее вложено сил и денег, а сколько хозяйского тщеславия и надежд!99
Funales (лат.) — две пристяжные лошади в четверке, особенно ценилась левая пристяжная, которая огибала меты.
— Конечно, победим, господин. С твоей сноровкой и таким конем победить нетрудно, чего же не победить…
Мемфий бормотал еще что-то, по-стариковски, под нос себе, но имея в виду разговор с хозяином. Калигула не слушал его. Тревога вспыхнула в нем с новой силой после слов раба. Что за кони у Сеяна? Он рывком развернулся к чужому стойлу, и весьма решительно, не допуская сомнений, двинулся к двери. Распахнул ее, прошел вперед, не обращая внимания на бросившуюся к нему чужую челядь.
А кони были — и впрямь загляденье. Он понял это сразу, бросив лишь взгляд. Его, кажется, не надо было учить, он знал все об этом с рождения. Он родился с пониманием этим в крови. Масть была — огненной. Ну да, почти что красные кони. Сухие конечности. Длинный корпус, глубокая грудь. Круп широкий. Косо поставленные плечи обеспечивают свободу движений.
Он замер, глядя на Андремона. Зависть еще не коснулась души. Левая пристяжная, что била ногой в стойло и ржала, призывая к бою, к бегу, к воле… Он был прекрасен, конь Сеяна, и не Калигула даже, а Гай Юлий Цезарь в нем, потомок достойных, великих предков, признавал достойнейшего из коней…
— Приветствую, юноша, на моей половине потомка Юлиев и Клавдиев, гордость Рима…
Голос Луция Элия Сеяна был знаком Калигуле, и хоть обладатель этого голоса не злоупотреблял никогда громкостью звука, его слышали все. Слышали хорошо. Нехотя повернулся потомок Клавдиев и Юлиев, как было сказано мгновение назад, на негромкий голос незаконного, — но истинного пока! — владетеля Рима. Полыхнуло красным. Это — одеяния Сеяна.
Сеян, как, впрочем, всегда, был одет весьма вызывающе, подчеркнуто великолепно.
«Не есть ли это признак, отличающий выскочек, властителей на миг, фаворитов», — презрительно, но и с оттенком зависти, отметил про себя Калигула. Зависть часто бывает несправедлива…
На сей раз, сегодня, сотоварищ императора облачен был в сенаторскую латиклавию. Туника, украшенная двумя широкими продольными пурпурными полосами, идущими от плеча до самого низа, едва стянута поясом. Тога прозрачна, из очень тонкой материи. Такие тоги в шутку называют «стеклянными». Чтобы сквозь стекло мягко струящейся тоги каждый мог разглядеть плавное падение пурпура на тунике. Каждый увидел цвет — красный.
Красной была кожа и сапог на высоких каблуках. Кальцей муллеус, высокая, доходящая до колен обувь, с древних времен отличительный признак первых сановников государства. Первенство в ее использовании принадлежит царям древнего Рима. Красная обувь — обувь триумфаторов!
Знаменитый перстень сверкает на пальце. Почти с голубиное яйцо в нем камень, истинный рубин. Чудный камень, совершенно особенный. Густо-красный, с пурпурным оттенком. В самой его сердцевине блестит, искрится точка. Шесть мерцающих лучей расходятся от нее под одинаковыми углами. Звезда? Рубиновая звезда на пальце Сеяна… Словно сорванная с утреннего рассветного неба… Квадрига властителя сегодня и всегда — красная. Он — из «красных», об этом кричит его одежда…
Неодобрительное выражение лица Калигулы говорило само за себя. Сотоварищу императора оно не понравилось.
— Однако не ожидал я видеть тебя, молодой человек, в подобных одеяниях, — проговорил он задумчиво. — Разве нужда заставила гордость Рима взяться за вожжи и искать победы, а с нею и денег, на ристалище? Не следовало ронять себя. Каждый, кто обратится ко мне, узнает мою щедрость. Особенно, если речь идет о таких, как ты, патрициях от основания Рима. Уважение мое к дому твоему неизмеримо огромно…
Калигула вспыхнул. Быть может, взгляд его, обращенный на Сеяна, показался правителю вызывающим. Но в ответном вызове им была превышена всякая мера.
— Прадеды мои — Гай Юлий Цезарь, и Август Октавиан, — слово «прадеды» было подчеркнуто Калигулой, — возрождали в юношах тягу к прошлому, когда доблесть на ристалище, а не одно только происхождение прославляли мужчину. Сбросив только toga praetexta [100] , устремлялся каждый на игры, дабы в дни войны, которых больше, чем дней мира, не быть новичком в мужестве… Не моя вина в том, что торгаши, — и это слово тоже подчеркнул Калигула, заставив Сеяна вздрогнуть, — пришли и в цирк, как приходят к власти…
100
В отличие от тоги зрелого гражданина, называемой toga virilis, мальчики до 16-летнего возраста носили тогу с вышитою пурпуровою каймою (toga praetexta).