Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Избранное

Немет Ласло

Шрифт:

На третий день барин заговорил про книги. Спросил, много ли Лайош читает. «„Труп в отеле „Империал““ я читал, интересная была книга, да еще „Витязя Яноша“, это мне сестра вслух читала, когда я маленький был». — «И больше ничего?» Лайошу вспомнилась книга, которую он достал уже из угольного подвала. Название оказалось обманчивым: в книге были только какие-то газетные статьи. Насчет того, например, что Йокаи приехал с женой в Надьварад. И что молодая жена, украсившая жизнь престарелого поэта, достойна всяческой любви и уважения. «Слыхали вы о таком Эндре Ади?» — спросил он: в голове как-то застряло имя автора. «Ади? Вы Ади читали?» — вскричал барин. «Давно как-то», — уклончиво ответил Лайош, чтобы барин, не дай бог, не заподозрил чего. «Это был великий поэт, — сказал барин. — Во всей Европе нет поэта больше, чем он. И он всегда защищал бедняков». «Да?» — ответил Лайош, надеясь, что все на этом и кончится.

Но вечером барин явился в бельевую с толстой книгой. «Не помешаю?» — спросил он сначала в щелку. Лайош встал, загораживая собой матрац, под которым лежала книга. «Вот смотрите, я принес Ади, про которого вы спрашивали. Видите, сколько он стихов написал?» Лайош заглянул через плечо барина в мелькающие страницы с непривычным старинным шрифтом. «Немало», — сказал он. Барин стал искать подходящее стихотворение, чтоб прочитать его Лайошу. Несколько раз начинал было, но после первых трех строчек бросал: видел, что не то, не подходит. Наконец один длинный стих он прочел целиком. У Лайоша уши горели от необычного посещения, смысл стиха он не уловил. Одна только строчка застряла в голове: «С бедняка три шкуры драли». «Правда, хорошо?» — взволнованно спросил барин. Лайош кивнул.

Когда барин вышел из бельевой, в кухне уже была барыня: ее срочно вызвала туда Тери.

«Что такое? — сказала барыня. — Вы Лайошу Ади декламируете?» «Он меня спрашивал про Ади», — оправдывался барин, под насмешливыми взглядами женщин спеша убраться в свой кабинет. Когда барыня тоже ушла, в дверях бельевой появилась Тери. «Лайош, что это барин вам читал?» — «Что надо, то и читал», — ответил Лайош, вдруг почувствовав себя до глубины души уязвленным. «Спорим, что вы и рассказать не можете, что он читал. Сможете, Лайош?» — «И смогу. Если хотите знать, очень даже смогу», — вскочил он с матраца, едва не плача от обиды.

Иногда во время работы в саду к барину подходил кто-нибудь из знакомых. Лайош в таких случаях помалкивал, сосредоточив все внимание на граблях. Часто, однако, ему казалось, что барин и с посторонними говорит так, чтобы он, Лайош, мог все понять. Первым из подошедших был, конечно, Даниель, садовник с соседского участка. «Вижу, трудитесь, господин доктор? Правильно, хорошего хозяина сразу видать», — сказал он, встав у ограды. «Вы ведь меня помните? Я посредником был, когда участок покупали», — добавил он, чтоб не оставалось сомнений насчет его личности. С тех пор как Лайош подрядился перекапывать сад, Даниель сердился на новый дом и на всех его обитателей. Но натура, как говорится, взяла в нем верх — ведь любопытство не порок… — и теперь, когда странный хозяин появился в саду, Даниелю не терпелось поближе узнать, что это за диковина. Увидя барина с Лайошем недалеко от своей ограды, Даниель тут же придумал себе какое-то дело рядом, у компостной ямы. «Как же, помню, — ответил барин. — Ваше лицо не забудешь». «Верно говорите, барин, — оскалил зубы Даниель. — Кто меня раз увидел, тот уже в жизни не забудет. Наш хозяин тоже вон говорит, что у меня лицо характерное. Старательный у тебя помощник, Лайош, — повернулся он к парню, видя, что барин не собирается отвечать. — С Лайошем мы старые знакомые, — объяснял он барину. — Когда он еще сторожем был здесь на участке, мы с ним частенько встречались. Можете хоть у него спросить, господин доктор, какой я хороший сосед и как повезло вам со мной…» Сказал он это вполне добродушно, шутливо, скрипучим голосом, но Лайошу все-таки показалось, до Даниеля уже дошло, что он о нем говорил. Барин оторвал ненадолго взгляд от лопаты, посмотрел на одного, на другого и, увидев, как поскучнел Лайош, опять углубился в работу.

Молчанием, может, и можно было кого-нибудь отпугнуть, да только не Даниеля. «Много я мудрецов видел на этой стройке, — заговорил он опять. — Просто диву даешься, сколько умных людей вырастает из простого народа. Вот и Лайош тоже: вы еще увидите, господин доктор, из него будет когда-нибудь член верхней палаты…» Лайош испуганно глянул на барина: как отнесется тот к пророчеству Даниеля? Барин воткнул лопату в землю и, сцепив пальцы, навалился на нее грудью. «Почему же именно верхней палаты?» — спросил он смеясь. «Почему? Неужто не знаете, что в верхней палате и поденщик есть?» — с серьезным видом сказал Даниель. «Ну, на месте Лайоша я бы туда не стремился», — ответил барин. «А почему? Это дело полезное. Подумайте, сколько в стране бедных людей! Клопов, наверно, и то нету столько. В деревнях по пять семей живет в одном доме, а уж детишек этих чумазых… Разве плохо, если из всех бедняков господа выберут себе в компанию Лайоша?» — «А почему вы считаете, что именно Лайоша?» — «Вижу я, как он хорошо с господами ладит. Только-только сюда попал, а уж таскает за барыней белый ридикюль. И с вами, господин доктор, вишь, славно как раскидывает мозгами». «Раскидывать мозгами» в словаре Даниеля означало «советоваться». Барин задумчиво изучал непроницаемое лицо Даниеля. «Да, Лайош, тут вы не слишком-то хорошо выглядите», — сказал он. Но Даниель не хотел больше тратить на Лайоша слов, он принялся критиковать новую изгородь. «Высоко натянута проволока, к вам любая собака пролезет. Не соглашайтесь, господин доктор, платить, пока не поправят».

«Говорит, будто добра вам желает, — сказал Лайош, когда тот ушел, — а ведь самый вредный здесь человек». Слова Даниеля надолго испортили ему настроение. Что за верхняя такая палата, он понятия не имел, но за шутками Даниеля он ощущал презрительное молчание рабочих из Сентэндре, в маленьких, глубоко сидящих Даниелевых глазах мелькал огонь того костра, у которого он сидел, съежившись, ожидая, когда полетит в него палка. Шепчись не шепчись с барином, прячься не прячься за изгородью, а мы все видим — звучал в шутках Даниеля голос затаившейся ненависти. «В двуличии, — заговорил барин, — обвинять можно тех, у кого есть возможность быть искренним. Выскажи Даниель все, что думает, его тут же выкинут из садовников. А по-другому он может ли думать в той конуре, где ветер гуляет, да без твердой должности, посреди огромного сада? Двуличный он, потому что у самой жизни два лица. А в общем-то интересный тип. У кого есть голова, тому он скажет, что думает, а глупый от него получит только то, чего ждет».

Лайош не очень следил за его словами. Если первый порыв его злости был обращен на Даниеля, то потом она повернулась против барина. Дьявол раскидывает с ним мозгами, а не он, Лайош! Барин приходит, мелет всякое, а те думают, это Лайош подмазывается к барину лестью да наушничаньем. «Не такое уж плохое у Даниеля жилье», — сказал он, бросив взгляд на маленький домик, по образу и подобию которого строил свою мечту, обвивая ее цветами, окружая порхающими бабочками.

В другой раз к ним подошел поболтать бородатый. Его вызвала барыня, напуганная подозрительным пятном на потолке: уж не протекает ли крыша. Инженер вышел после осмотра в сад, чтобы успокоить и барина. «Домом, Банди, можешь быть доволен. Три поколения выдержит и не пошатнется». — «Весь мир не выдержит три поколения», — мрачно ответил, нагибаясь к лопате, барин. «Мы в любом случае должны строить так, словно строим навечно». — «Скверная, нехорошая вещь — такой дом». — «Дом во все времена — самое лучшее, что можно себе представить, — улыбнулся инженер терпеливо. — В нем ведь не только стены да крыша, он из упорства человеческого построен. А упорство — самое лучшее, что есть в человеке». — «Есть ли смысл строить, если то, что построил, все равно рухнет?» — «На свете все рухнет рано или поздно. А человек все равно строит; вот как крестьяне в турецкие времена: каждый год сеяли и жали, хотя их в любую минуту могли спалить вместе с урожаем. Это и есть культура». — «Дом ведь не только в земле — он в душе должен иметь фундамент, — убежденно промолвил Хорват. — А я, я не верю в этот дом. Не верю в деньги, на которые купил участок. Не верю в пути, которыми пришли ко мне эти деньги. Я в этом доме чувствую себя так, будто украл его». Разволновавшись, он отшвырнул лопату; Лайошу показалось, взгляд барина скользнул по нему, стоящему возле тачки. «Раньше надо было об этом думать, — сказал бородатый. — Дом построить — дело серьезное, столь же серьезное, как завести семью. У кого не хватает веры для этого, тот пусть ломает, рушит все кругом, кусается пусть, но не соглашается начинать. Если ж ты начал, ты сказал миру „да“». — «Но я не говорил „да“. Я всего лишь устал и был рад избавиться от ответственности — вот и бросил Эмме этот дом. Ты ведь знаешь, у нее всегда есть хотя бы осьмушка лотерейного билета. Вот и моя профессия для нее была чем-то вроде лотерейного билета. Она всегда надеялась, вдруг в один прекрасный день вытащат мой номер. Она верила в меня, понимаешь? И, как ты выразился, говорила миру „да“. Значит, в чем состояла ее вера в меня? В том, что мой номер окажется счастливым. Об этом она молилась Пресвятой деве, святому Анатолию Падуанскому и Терезе Лизьейской». Барин рассмеялся горько и, как Лайошу опять показалось, бросил на него беглый взгляд. «Сидим мы, бывало, в кино, и, если кто-то на экране становится вдруг большим человеком, она руку мне стискивает в моем кармане, в общем нашем кармане моего пальто. И теперь представь: вытащили-таки мой номер. В пять, в десять раз мог бы я получать больше, чем теперь. А я: нет и нет. Святая Тереза нам помогла, а я бросил ее подарок назад. Родня вся кипит. Тесть, папа Хохварт, предсказывает, что мы умрем в доме призрения, а дочь, Жужику, в четырнадцать лет пошлем с накрашенными губами на панель. Самое идиотское во всех этих предсказаниях, что они не такие уж идиотские. До сих пор, ты ведь знаешь, у нас в семье громкого слова не было слышно. И тут это наследство. Совсем другие виды у меня были на эти деньги, мы ведь с тобой говорили об этом; но я уступил, из жалости уступил, из любви. Не вышло у Терезы дать мне две тысячи пенге чистого дохода в месяц, так дала хотя бы маленький семейный дом. И родственникам ведь надо было доказать,

что мы еще ничего, не ищем протекции в богадельню. Так вот я и согласился, а вы с Эммой построили этот дворец».

Лайош не знал, кто такая Тереза, но чувствовал, что барин говорит так пространно и громко не только для инженера. Ну а ему-то что до всего этого? Он всего лишь поденщик, его дело — земля да лопата, а любит, не любит ли барин свой дом — ему все едино. Барин, однако, по всему судя, думал не так. Инженер косился порой на дворец и покашливал: «Ну-ну», но в общем больше молчал. «Я твою жену давно знаю, — заговорил он после долгой паузы, в которой слышался только хруст земли под лопатой да шелест одежды на теле барина. — Довольно-таки беззаботная городская девица была, в своего папашу. И если она возвела такую бетонную крепость для своих детей, чтоб защитить их от будущего, — это уже твое влияние. Или, скажем, твое влияние плюс отцовская кровь. Ты научил ее, что такое семья, и она сейчас понимает это именно так, как ты учил». Черенок лопаты замер в руках барина. «Это верно, — сказал он. — Она, в сущности, очень хорошая женщина. Каких немного, может одна на тысячу. — Голос его звучал растроганно. — И все-таки она держит меня в тюрьме. Я замурован в какой-то враждебной среде. Раньше мне все же казалось, не знаю, была в этом доля истины или нет, что наш брак ступень за ступенью приближается к идеалу. А с тех пор, как она убедилась, что я ни на что не гожусь… что я недостоин даров святой Терезы, она больше меня не щадит. Этот дом;—символ: он показывает, что отныне она любыми средствами будет добиваться своего. Видишь, ей даже меня удалось сюда притащить».

Барин уже не поглядывал на Лайоша, слова его шли из такой глубины, где не было места тщеславию и кокетству. Лайош, вспоминая сотрясающуюся кровать в комнате для прислуги, думал: может, и барин в то же самое время рыдал где-то на другой кровати? Инженер переместил свое медвежье тело за спину барина, склонившегося над лопатой, и, не касаясь его бородой, всем теплом тела своего обнял друга. «Я тебя не совсем понимаю, Банди. Я имею дело с камнем, ты — с человеческим духом. Камень — хороший материал, с ним все просто, он разве что на голову тебе может свалиться; ну а дух — это сплошь навязчивые идеи, маниакальные страхи, миражи. Такую обычную вещь, как семейный дом, дух превращает в камеру пыток… А то, что ты вернулся сюда, или, вернее, сердцем всегда был тут, лишь доказывает, что мир без этого дома, без всего того, что он в себе заключает, был бы еще более страшной камерой пыток для тебя. У таких, как ты, дух часто бунтует, в то время как сердце, легкие, желудок чувствуют себя великолепно». Инженер взял в свою большую теплую ладонь узкую руку Хорвата, подержал ее и ушел. Лайошу же вспомнилось почему-то полблюда печенья. Он мало что понял в словах инженера, но в одном тот был прав: желудок барина хорошо переносит несчастья. Лайош помнил, как они вдвоем с барином поздно вечером поднимались на второй этаж, стояли на террасе над городом, и у барина на просветленном лице было написано: это мое. Как ни верти, а барину нравятся и сияющие дверные ручки, и навощенный паркет, и гибкий шланг душа, и выложенная кафелем уборная.

Подошел к ним однажды и еще один собеседник; до сих пор Лайош ни разу не встречал его в доме, и все-таки тот был чем-то ему знаком. Это был длинный худой человек с горящим взглядом синих глаз; впалую его грудь словно всю разъело, опустошило от постоянной готовности много и страстно говорить. Если судить по глазам, ему можно было дать лет двадцать, а по седым волосам и рано увядшей коже — все шестьдесят. Он, видно, был закадычный друг барина: даже споря между собой, они не переставали улыбаться. «Трудимся, трудимся? — подошел смеясь к барину длинный. — Цельность своей натуры являем?» «Лайош отдаст тебе тачку, если хочешь, — разгибаясь, ответил барин. — Тебе тоже не повредит сделать несколько ездок». — «Что ты, ни в коем случае. Я в цельные натуры не рвусь. Я люблю только плоды физического труда, а не сам труд. В этом разница между нами. Скажем, ты видишь прекрасный сад — тебя тянет стать в нем садовником, а если я вижу — мне хочется только качаться в гамаке среди ухоженных кустов остролиста. Однако окрестностями ты можешь быть доволен: что здесь будет лет через двадцать! Одно из самых благоустроенных мест в Европе. Нравится тебе слово „пестроцветение“? Чуть-чуть в духе Казинци [26] , верно? Мне, когда я думаю о Буде, всегда приходят в голову три слова: сад, луговина, пестроцветение». — «А мне: омела, повилика, пиявка», — сказал барин, бросив быстрый взгляд на Лайоша. «Признак болезненного воображения, — засмеялся голубоглазый друг. — Омела и повилика еще туда-сюда: в них есть что-то мягкое, ласковое, вьющееся. Пиявка же — абсолютно непростительно». «Я, видишь ли, много хожу по деревням и знаю, во что обойдется такое „благоустроенное место“, — сказал барин. — Все эти виллы стоят здесь, а соки тянут из деревни». «Знаю я, знаю твою теорию», — скучливо отозвался гость. Но барин, может быть, потому, что его слушал не только длинный, объяснял дальше:

26

Казинци, Ференц (1759–1831) — венгерский писатель, возглавивший движение за обновление венгерского языка. Ввел в употребление много новых слов.

«Читаешь в газетах: бережливое чиновничество создало там-то и там-то райский уголок, настроив уютных вилл и окружив их садами. Ладно, есть райский уголок, и чиновник, сидя на теплом месте и откладывая в месяц сто пенге из пятисот, может чувствовать себя экономным. Но откуда ему знать, что такое пятьсот пенге там, за пределами столицы? Я вот говорю недовольным своим сослуживцам: и вы еще плачете? Да ведь у вас у каждого есть по деревне в Баконе или в Матре, как у прежних помещиков. Один чиновник кладет в карман налоги целого большого села. А ведь прежним-то дворянам самим приходилось идти к мужикам за оброком, с палками, с гайдуками. Им приходилось поступать порой бесчеловечно. А теперь всю бесчеловечность берет на себя государство: оно — сердце, мы же лишь получаем от него кровь… Чиновник! Да он еще ангел рядом с директором банка или ректором университета! Благоустройство, культура, друг мой, всегда вырастают на таком вот пестроцветении. Все, что здесь понастроено нового, — это ваша болезнь. Я бы книгу целую мог написать об этой болезни, если б болезни мира меня больше интересовали, чем его красота». — «Болезнь? Я это считаю просто угрызениями совести». — «Можно назвать и так, чтоб избежать прямых слов». — «Но не странно ли, что сотни, тысячи творцов культуры, людей, которых уже и в живых нет, не чувствовали никаких угрызений? Ведь у них на это много нашлось бы причин. Сегодня вон даже газетчики только о совести и пишут. Ладно, у них это, скажем, профессия, но у вас-то, у остальных, которых никак не отнесешь к демагогам? Видно, надорвалось в вас что-то, что раньше служило заслоном, позволяя без боли смотреть на страдания других. Ведь с тем, что такой заслон нам необходим, ты, я думаю, согласишься? Он для того нам и нужен, чтобы прожить жизнь как надо. Ты не ходил вечером у больницы святого Яноша? Я там каждый вечер гуляю. Во всех окнах свет. Сколько страданий в этих ярко освещенных палатах! Сердечники приподнимаются на локте, хватают воздух, боясь задохнуться; отчаявшиеся меланхолики, решившиеся на самоубийство: младенцы с разъеденным пищеводом; женщины с опухолью матки; больные раком, которых рвет от глотка жидкости; вопящие почечники; приготовившиеся к смертельно опасной операции старцы; пригвожденные к кровати, парализованные после малярийной прививки люди; чахоточные, изнывающие от вожделения и от пота. Этот парень, — показал он на Лайоша, — за всю жизнь свою столько не перестрадал, сколько какой-нибудь умирающий за один-единственный час. Можно это выдерживать? Надо выдерживать. Такова жизнь. Умирающего завесят простыней, а мы будем дышать спокойно дальше. Так было и с нищетой в здоровые духом эпохи. Богатый устраивал для нищих что-то вроде госпиталя, но не выплевывал же он свой обед потому лишь, что у кого-то там рак желудка. Это жестоко звучит, но произвести на свет человека, не спросив его согласия, в сто раз большая жестокость, чем любая социальная фобия». «Послушаешь тебя, так можно подумать, что ты хозяин десятка доходных домов и пытаешься оправдать их этой жуткой философией», — заметил смущенно барин. «Нет, друг мой, те, у кого есть доходные дома, редко решаются так философствовать. Я вот случайно нищий. Даже перед тобой стою, как стрекоза перед муравьем. Ну-ну, не пугайся, все же не так, как она перед ним стояла холодной осенью, а как летом, — усмехнулся он, показав два гнилых зуба. — Но это к моей теории не имеет ни малейшего отношения. Это особенность моей натуры. Так уж я создан, что мне в самом райском местечке не придет в голову: вот бы иметь здесь собственный дом. И карман у меня страдает недержанием, как мочевой пузырь у больных табесом. Но будь у меня огромное состояние, я бы не стыдился его. Я бы заставил его служить своим минутным капризам и желаниям и, наверно, за месяц-два все бы спустил. И не оправдывался бы после. Я бы к нему относился как к красивой любовнице, из-за которой тебя могут убить, могут увезти в сумасшедший дом. Я бы не боялся риска и жил с ней в свое удовольствие. А уж пристукнуть меня — забота других».

Поделиться с друзьями: