Избранное
Шрифт:
«Я бы тебя не тревожил, да ты так охал, что пришлось разбудить…» Это был Корани, припадочный, только грязный и исхудавший. Лайош тупо смотрел на него. «Тебе что здесь надо?» — сказал он, бросая взгляд на посветлевший проем двери на террасу. «К тебе я пришел, брат. Знаю, это ты ведь устроил, что тот каменщик так грубо со мной обошелся; догадался я об этом, но простил тебя. Ты был прав, что боялся меня. Но теперь ты мне должен помочь. Вчера тебе выдали деньги… Не отпирайся, я знаю. Дай мне возможность сделать маленькую передышку. Я все еще не стал настоящим базарным вором. Понимаешь, все не могу привыкнуть. В память о той дивной нашей встрече в Чертовой долине помоги мне…» Лайош лишь теперь пришел в себя окончательно. Он вскочил, выбежал на террасу. Участок был пуст, но от распятия, вверх по дороге, уже кто-то шел. «Отвяжись от меня! — закричал Лайош, смелея от страха. — Я здесь служу, ночным сторожем. Хочешь, чтобы меня выгнали из-за тебя? У меня тоже нет ничего! Ступай к тем, кто может тебе помочь». «Ты можешь!» — сказал умоляюще Корани и обхватил его за пояс. «Нет, не могу. Уходи, пока я тебя не стукнул». — «Как матросы, которые отрубают руки утопающего», — плачущим голосом говорил Корани. «Какие матросы? Убирайся!» — «Ты сидишь в лодке, а я тону и не отпущу тебя. Обрубай мне руку». Лайош не мог стряхнуть с себя его пальцы: те словно приросли к его поясу. Человек, приближавшийся к дому, был уже различим: это был пештский каменщик, взявшийся заделывать мелкие щели. «Постой», — сказал Лайош и полез в карман за кошельком. Корани отпустил его. «Вот, бери». — Лайош сунул ему монету, два пенге. Под монетой, свернутая, лежала десятка. «Нет, не это, вон то!» И, схватив десятку, Корани ринулся по лестнице вниз. Лайош стоял как оглушенный. Не утрата денег страшила его, а то, что теперь так всегда будет; мало ему Водалихи и Даниеля, еще и это чудовище станет бродить по ночам у него за спиной. «Кто это выбежал отсюда?» — спросил, входя в дом, пештский каменщик. «Нищий какой-то, прогнал я его». — «Нищий? Рано, однако, начинает», — заметил каменщик равнодушно.
В следующие ночи Лайош чувствовал себя немного уверенней, хотя сердце у него и сжималось тоскливо каждый раз, когда солнце догорающей горкой углей расставалось с быстро синевшим
Лайош подолгу бродил возле дома меж валяющихся всюду балок и досок или присаживался на штабель оставшегося кирпича, напряженный, готовый в любую минуту вскочить; так кошка, настороженно озираясь, сидит в запретном месте, на полке с кувшинами. Заходил в дом — и снова выбирался наружу, оглядеться, удостовериться, все ли спокойно. Когда бродить становилось невмоготу, он приказывал себе идти в дом и никуда уже не вылезать больше — и опять не мог заставить себя лечь: поднимался наверх, на террасу, и, положив руку на перила, примеривался, сумеет ли в случае чего спрыгнуть прямо отсюда. Холод и ноющая усталость в ногах прогоняли его к давно готовой постели. Но как только перед глазами его исчезали смутные контуры Даниелева домика, желтое пятно вокруг фонаря на дороге и черный, разорванный кронами одиноких деревьев купол горы над участком, тьма наполнялась какими-то шевелящимися тенями, зловещими черными призраками, словно в осенней ночи оживало, подползало к нему все, что тревожило в мыслях. Лайош сам себе удивлялся: никогда прежде не был он боязливым. Дома, в деревне, как, бывало, сладко спал он в конюшне, в крепком запахе конского пота, навоза и сена; помнится, старый батрак, приходивший подбросить рубленой кукурузы лошадям, еле мог его растолкать на заре. Без всяких спал он и в матяшфёльдской беседке, хотя был там совсем один в чужом саду, лишь будильник стучал да сверчки пиликали рядом. А теперь и находится он в этом доме по праву, и люди как-никак по соседству живут. Вон в пещерах на будайских горах, там его любой бродяга мог бы пристукнуть, и все же даже в тех пустынных местах он ничего не боялся. Да что не боялся — иногда просто великаном себя ощущал, глядя на город под ногами. Но тогда никому не было до него дела, никто и знать не знал, что он есть на свете; одна лишь сестра, Мари, думала и заботилась о нем — может, потому и сама природа, что смотрела на него из шуршащих под ветром кустов, казалась ему любящей, умной сестрой. Теперь именно этой заботы не хватало ему в мире, оголенном, лишенном зеленых одежд. Все, кого он любил и к кому был привязан, подевались куда-то. Крестная, та даже не ответила на его открытку; дура я была, что старалась ради него, говорит, наверное, мужу, склонившись над похлебкой в кухне, освещенной огнем плиты. А свояк, тот, известно, всегда на Лайоша косо смотрел. Маришка где-то в Сегеде ворочается на узкой койке, проклиная того, кто заставил ее бежать к старому индюку профессору. Те немногие, кто был добр к нему: Шкрубек, Водал, — давно о нем позабыли. Шкрубек сидит перед своей конурой, откуда несутся детские вопли; Водал же стоит, почерневший, угрюмый, в раскрытых дверях полутемной своей комнатенки, которая полагается ему как садовнику, и подставляет холодному ветру распахнутую грудь, чтобы остудить себя и не придушить ненавистную бабу. Все они далеко; лишь один Даниель за оградой соседнего сада вспоминает частенько про Лайоша, да еще, пожалуй, Корани, да Водалиха, затаившая змеиную злобу. Даже хромой и поденщики, уехав в Сентэндре, были ближе, чем те, кто ему дорог и мил. Словно второе кольцо окружения, рабочие из Сентэндре злобно смотрели на Лайоша из-за спин трех его смертельных врагов. Вместе с Даниелем они проклинали Лайоша у сарая; вместе с Корани на соседнем покрытом инеем пустыре разворачивали выхваченную у Лайоша десятку; сойдя с запыленных велосипедов у распятия на углу, обсуждали с Водалихой, как покрепче и почувствительней досадить Лайошу, чтоб надолго запомнил…
Господи, и за что все это, за что? За то, что ему удалось остаться на стройке еще ненадолго; за то, что он будет работать и получит кусок хлеба? Разве это такой большой грех? Может, в самом деле на доме проклятье, как сказала хозяйка? Уже давно пора было его закончить, а что вместо этого? Подрядчик — сбежал, рабочие — ушли, даже не попрощавшись, Даниель уже зол на будущих жильцов; даже ветер гуляет по комнатам, завывая, как на заброшенном кладбище. Сами владельцы не могут договориться меж собой: барин и не заглядывает на стройку, а барыня, уж на что боевая, а прямо состарилась на глазах от неудач, от бесплодной борьбы. Кирпичей в стенах дома, наверное, меньше, чем проклятий, черных мыслей и слез. А он, Лайош, сидит в этих стенах без окон и ждет, пока ненависть, накопившаяся вокруг, накроет его с головой, задавит, задушит. Длинноносый Даниелев сын вон рабочую сознательность поминал. А что такое — рабочая эта сознательность? Может, она накормит-напоит, когда его отсюда прогонят? Пештский каменщик иногда по утрам, когда работают они одни в доме, рассказывает ему кое-что про прежние времена. Про то, как жили раньше ученики у ремесленников и как сейчас живут. Перед войной, когда сам он учился на каменщика, они ходили в рабочий клуб, им давали книги, заботились о том, чтоб они знали побольше. А теперь учеников в клуб вообще не пускают. Вот они и болтаются в парке да делают девкам детишек. Лайош и про профсоюзы все понял от пештского каменщика: тот рассказывал, как хорошо организовано дело у печатников. Теперь-то уж Лайош знал бы, что ответить младшему Даниелю: мол, пускай профсоюз запретит мне вскапывать сад за тридцать пенге да выдаст пособие, вот тогда и потолкуем насчет рабочей солидарности. А пока я ем то, что с господского стола мне бросают, приходится господ слушаться.
В этих думах Лайош засыпал ненадолго и, проснувшись, вспоминал застрявшие в голове обрывки снов. Скажем, ковали лошадь, и кузнец с раскаленным прутом бегал за ним, Лайошем, вокруг наковальни, во что бы то ни стало желая затолкать этот прут ему в задницу… Или Лайош лежал в матяшфёльдской беседке, а свояк и какая-то низенькая толстая баба стояли над ним и советовались, как бы половчей его выхолостить. Лайошу надо было бы убежать, но взмокшее его тело словно к полу прилипло от страха. Ему даже футболист, с которым любезничала Тери, приснился однажды; тот хотел отнять у него будильник. Лайош держал его изо всех сил: пока жив, не разожмет судорожно стиснутых рук. А будильник тикал все громче, все яростнее, наполняя ему голову неистовым стуком; когда Лайош проснулся, кровь бешено била в виски. Между снами порой выпадал момент, когда мозг становился удивительно ясным; в одну из таких минут Лайош понял вдруг, почему Корани говорил о каких-то матросах. Дом этот вроде как лодка: кто сумеет в нее забраться, отрубает руки другим, цепляющимся за борт. «И правильно делает, что отрубает», — упрямо подумал он. Человек для себя живет, для себя ищет счастье. «Терике…» — терся он лицом о старое одеяло, под которым, наверно, и Тери когда-то спала; и, когда шлюпка закачалась под ними на легкой волне, он сплюнул за борт и обнял девушку за талию, подхватив в ладонь ее упругую грудь. Барыня же со своей скамеечкой сидела на каком-то возвышении и говорила: «Плевать нам на немца, Лайош». «К черту Даниеля, больше не буду думать о нем, — решил Лайош, в очередной раз просыпаясь. — Коли вздумает кто напасть, тут у меня припасен железный прут, буду драться; а не тронут, тем лучше. Пускай думают что хотят, только я все равно постараюсь вылезть наверх, к господам; я человеком хочу стать, что бы там всякие ни мололи насчет сознательности…» И все-таки в утренней серой мгле, весь в поту от тяжелых испарений сохнущих стен, Лайош вскакивал раньше времени и, выйдя из дома, ждал у креста с распятым спасителем первого мастерового.
Дни пока мало чем радовали Лайоша, не спешили вознаградить его за ночные переживания. Надвигающаяся хмурая осень и подходящая к концу стройка давно уж заставили Лайоша позабыть об уютном домике в цветах и в жужжании пчел и удовлетвориться скупой перспективой перекопки участка — и все же он до сих пор, пускай в потускневшем, октябрьском уже варианте, берег и лелеял в душе мечту о безоблачном семейном согласии, которую в ту памятную субботу зародили в нем прозвучавшие вслед слова Тери: «Смотрите мне, берегите барыню». Пусть Тери в этой мечте уже не была его женой, да и он уже не как садовник с твердым жалованьем принимал у нее барынины распоряжения насчет стрижки газонов, обрезки деревьев, подготовки грядок и клумб для посадки: тройственный прежний союз оставался, и даже ребенок Тери получил в нем замену в лице ковыляющего по дорожкам сынишки Хорватов. В воображении Лайоша разворачивались теперь иные картины: он копает засохшую, пожелтевшую люцерну — и, пока, нагнувшись, вытаскивает из земли и отбрасывает в сторонку упорные корни, Тери приносит ему известие барыни: «Хватит пока копать, Лайош, пойдете сейчас с барыней в питомник саженцы подбирать». Или: у выходящего на дорогу низкого края участка он объясняет хозяйке, как можно выровнять почву, Тери же в резиновом своем плаще, собравшись идти куда-то, остановилась и с уважением слушает. Или: они, все трое, стоят в будущей кухне, и Тери дает им по ломтю хлеба с куском принесенного из дому холодного мяса. Начатая перекопка пока мало что из всего этого реализовала. А хозяйка уже целыми днями была на участке; она даже обедать не ходила домой, еду от барынина отца носила в синих судках Тери, синей была и ее шляпка над красным резиновым плащом: белое ее лицо и светлые серые глаза в этой красно-синей рамке словно светились изнутри. Так что из образов, населяющих мечту Лайоша, Тери тоже была здесь; ей теперь и обед не надо было варить, и она иногда по полдня проводила на стройке. В ватиновой своей бекешке и малыш ковылял под ведущей на второй этаж лестницей,
с мокрым носом и красными от непривычно холодной погоды ручонками. Все, из чего состояла мечта, было рядом — вот только соединиться в единое целое никак не могло в суете, да и тишины не хватало, которая отделила бы их троих от всего остального мира, оставила бы одних в теряющем последние листья октябре. Дом должен был быть закончен к первому ноября, и хозяйка в тревожном ожидании этого дня отчаянно бегала, торопила, названивала кому-то. Тери она то давала важные поручения, с которыми та должна была отправляться в конторы никуда не спешащих фирм, то надолго забывала ее одну среди игриво настроенных мастеровых, которые в таких случаях, словно притягиваемые магнитом, поворачивались к ней отовсюду: со стремянок, от окон, от перил на террасе — и, куда бы она ни пошла, провожали и встречали ее широкими беззастенчивыми ухмылками. Лайош чаще всего оставался вне этой веселой компании, катя то туда, то сюда скрипучую свою тачку; иногда, срочно выделенный кому-нибудь в помощь, таскал материалы на второй этаж или был посылаем курьером с нетрудными поручениями к торговцам, в конторы, к бородатому инженеру.Когда родственник отказался вести стройку, хозяйка принялась заново договариваться с мастеровыми, которые были с ним связаны. Все эти переговоры, споры насчет оплаты сопровождались внезапными остановками работы, откуда-то появлявшимися новыми требованиями, угрозами. О некоторых работах еще вообще не подумали, и кровельщиков, паркетчиков, маляров пришлось спешно искать сейчас. Слесарь из Сентэндре после второго напоминания доставил заказанную фурнитуру, но та была не такая, как требовалось, окна болтались на петлях, и инженер велел все снять. Хозяйка уговаривала, ссорилась, умоляла; Мастеровых иногда приходило столько, что они не давали работать друг другу, а потом целыми днями в доме стояла гулкая тишина. За понедельниками, когда присланные отовсюду рабочие с ворчаньем расходились по домам, приходили пустые вторники, среды; утром барыня, застав на участке одного Лайоша, прилежно катающего свою тачку, спрашивала печально: «Как, разве никого еще нет?» — и тяжелыми от отчаяния шагами расхаживала меж проклятых богом стен. В такие часы были и тишина, и безлюдье, только настроение барыни не подходило к отрепетированным Лайошем разговорам. Барыня не умела оставаться без дела в голых, без дверей, комнатах; у нее не было сестры в Сегеде, чтобы хоть мысленно положить ей на колени горемычную свою голову. Она до первого ноября должна была съехать с квартиры, у нее в Будадёнде ждала переезда мебель, на Звездной горе дулся рассерженный муж, а здесь, на улице Альпар, торчал заколдованный этот дом с еле-еле шевелящимися в нем рабочими. Отчаяние у нее находило выход сначала в ненужных вопросах, потом в быстром хождении из комнаты в комнату и, наконец, в телефонных звонках, умолявших о помощи. Соседи, семья председателя, чья дочка в белых коротких штанишках была у них и на празднике «венца», позволили барыне звонить от них, и она настойчиво рассылала звонки во всевозможные конторы и учреждения, а главным образом бородатому инженеру. Однажды (соседи спали еще) она и Лайоша с очередной панической вестью и с пятью цифрами на бумажке послала к автомату на Холме роз. Лайош, в жизни не державший в руке телефонную трубку, шел по улице в страшной заботе, стискивая в кулаке двадцать филлеров и повторяя барынины слова. Какой-то старый господин постучал ему в дверцу, и Лайош обернулся в испуге, готовый сбежать из стеклянной будки. «Что, звонить не умеете?» — спросил старик в очках и забрал у него бумажку. Пока Лайош бормотал, что по такому аппарату ему еще не приходилось звонить, старик уже сунул ему трубку с голосом бородатого инженера.
После этих звонков инженер чаще всего самолично являлся на стройку, принося с собой бороду и невозмутимость. «Вы только подумайте…» — встречала его хозяйка. Но он спокойно брал ее за руку и улыбался ей из бороды. Лайош, везя пустую тачку назад, видел их в оконном проеме. Инженер сидел на ступеньке лестницы-времянки, ведущей на второй этаж, устроив на колене малыша. Тот пытался ухватить его за бороду, и инженер, смеясь, дергал туда-сюда головой. Он был холост и любил детей. Барыня стояла чуть поодаль. «Сколько же времени займет покраска?» — спрашивала она. «Пока высохнет — две недели», — отвечал инженер, щекоча мальчика. «Две недели? Но ведь сегодня уже шестое октября. И еще надо паркет положить, верно?» — «Верно». — «А паркет нельзя класть, пока столярные работы не кончены». — «Нельзя, к сожалению». — «И фурнитуры опять нет…» Тут следовала гневная речь в адрес слесарей, родственников, Сентэндре, мастеровых и так далее. Инженер опускал мальчика на пол.
«Успокойтесь, Эмма, все уладится», — говорил он. «Но если еще даже лестницы нет на второй этаж!» — «Будет и лестница. Мой столяр уже принес на нее смету». — «Ах, я не верю уже, что этот дом когда-нибудь будет закончен». — «Будет, непременно будет, только энергия нужна, а энергии у вас достаточно…» Лайош, пробегая мимо с порожней тачкой, так и ждал, что барыня сейчас вытрет слезы о его бороду. Появление инженера чаще всего означало не только утешительные слова. Из новых мастеровых, которых уже он нашел барыне, одному-двум он всегда поручал какое-то дело и неукоснительно спрашивал его с них. Инженер строил большие церкви, купальни, и имевшие с ним дела мастера старались уважить его, прислав хотя бы своего подмастерья, а хозяйку даже это утешало немного. Если так и не удавалось никого найти, она тоже уходила домой, и синие судки в этот день не появлялись на улице Альпар. Лайош, устав от лопаты и тачки, должен был питаться на свои деньги.
Редко, но все же случалось, что бородатый, выполнив свою миссию, уходил, а барыня, успокоенная какой-нибудь отдаленной надеждой, оставалась еще на участке. Маленьким этим затишьям Лайош радовался больше всего: ведь в такие часы он и мог хоть чуточку попытаться коснуться своего счастья. «Славный он человек, этот господин инженер, — начал он однажды, опрокинув очередную тачку в ненасытный угол. — Не каждый бегал бы сюда столько раз на неделю». Барыня посмотрела вслед бородатому, который сворачивал возле креста. «Если б не он, я давно бы все это бросила», — сказала она, едва отдышавшись после пережитых волнений. Лайош сочувственно ковырял башмаком высыпанную землю. Сейчас, когда они были возле этого несчастного дома, он ощутил вдруг горячий прилив холопской любви к хозяйке, бродящей по пустым гулким комнатам. Словно она была попавшей в беду королевой, а он, Лайош, — верным слугой. Он уже почти сожалел, что по своей неучености не может помочь ей, как этот похожий на министра инженер со своими мастеровыми и телефонами. «Видишь, как старательно я вожу для тебя эту тачку, — говорил его преданный взгляд. — Ни одного мастерового нет в доме, а Лайош тут, ходит и ходит с тачкой. Если и задерживается немного, пока нагружает тачку, выбирая корни люцерны, и потом везет землю на тот край, что у дороги, то все это лишь затем, чтобы подольше показывать тебе свое усердие». Барыня на сей раз воздала должное его взгляду, постояв рядом, пока Лайош вываливал тачку. «Сколько вам забот с этим домом, — сказал Лайош. — Зато когда будет готов, то сколько будет и радости! Счастье еще, что у вас, барыня, терпения да старания много. У нашего брата куда меньше». «У мужчин вообще нет выдержки, — с презрением ответила барыня. — Знаете, что у них есть? Принципы». — «Принципы?» — «Ну да, — рассмеялась она, глядя на Лайоша, прячущего глаза, чтобы скрыть свое невежество. — Они знают, каким должен быть мир, и осуждают все, чем он отличается от того, каким должен быть. То, что есть, видите ли, не соответствует их принципам; а что соответствует, того нет. Им легко: мы устраиваем все, а они сидят и выражают недовольство». Она говорила полушутя, с тем выражением, с каким объясняют детям, что такое смерть или брак, но сквозь шутливый тон пробивались гнев и боль. Лайошу вспомнились слова Тери: «Ну, барыня наша тот еще фрукт». Что она хотела этим сказать? Что барыня из любой беды найдет выход или что она виновата больше, чем муж? «Мужчины, они тоже ведь разные, один такой, другой этакий, — сказал осторожно Лайош, опасаясь попасть впросак. — У господ, может, оно так и есть, как вы говорите… А такой вот, как я, только рад будет, коли жена позаботится, чтобы ему хорошо было жить на свете». — «Это вы сейчас так говорите. Приходите тихие да покорные, а потом, от хорошей-то жизни, начинаете: то не так да это не так». Лайош с сомнением покачал головой. «И не говорите мне! — горячилась барыня. — Знаю я кое-кого: сегодня ради одной девчонки на коленях готов проползти вокруг этого дома, а завтра, когда заполучит: „Чтоб я тебя больше не видел с тем футболистом! Если еще раз заговоришь с ним, ты низкая тварь!“» Она произнесла это надменным тоном, сунув большие пальцы рук под мышки: так раньше изображали венгерского дворянина на высоком крыльце усадьбы. Хорошо, что можно было смеяться над тем, как барыня высмеивала мужчин: смех помогал Лайошу скрыть смущение. Неужто она заметила, ради кого он мог бы проползти на коленях вокруг этого дома? Именно вокруг этого. «Нужда научит калачи есть», — неопределенно ответил он, покраснев, и отправился с пустой тачкой за землей.
Когда он шел обратно, барыня подписывала бумаги подмастерью-паркетчику, только что принесшему свое снаряжение. За этот один круг у Лайоша вдруг столько скопилось всего на душе, что он просто не мог молчать; особенно дразнило его, вырывалось наружу имя Тери. Лайош чувствовал, что не успокоится, пока не поговорит о Тери с хозяйкой. Он подождал, пока та кончит с бумагами, и рассчитал свой маршрут, чтоб на обратном пути снова с ней встретиться. «А как вы думаете, барыня, — заговорил он, глядя серьезно ей в глаза, — пошла бы та Тери за человека вроде водопроводчика? Он ведь футболист». Он намеренно сказал «та Тери», чтобы не сразу выдать свое отношение к ней. Но барыне и полвзгляда было достаточно, чтобы по срывающемуся голосу, по бледности, снявшей румянец со щек, по уныло опущенной тачке окончательно убедиться в том, что она уже раз или два и так замечала раньше, да в суете тут же позабывала. Робкое, стыдливо скрываемое чувство, угаданное ею в этом большом и нескладном парне, даже здесь, возле дома, забытого богом и мастеровыми, пробудило в ней женскую страсть поиграть с чужим сердцем, как кошка с мышью. «Если б у нее голова была на плечах, так хоть в ту же минуту, — ответила она серьезно, будто думая лишь о счастье своей служанки. — Да только нет у нее головы. Если б была, то не было бы ребенка…» Лайош не совсем понял, хорошо это или плохо, что у Тери нет головы на плечах. То, что водопроводчик ей не нужен, — хорошо; но если ей надо что-то большее, то ему, Лайошу, на что тогда надеяться? «Вы так думаете?» — спросил он, самим тоном прося барыню говорить дальше. «Ей бы радоваться, что сумела хорошего мастерового поймать на свою белую кожу да мордашку невинную. Только Тери попробовала уже господ, руки в мозолях теперь грубы для нее…» Хозяйка сказала это с осуждением, но под опущенными веками блеснул на мгновение лукавый взгляд, оценивая впечатление от этих слов. Свет потемнел в глазах у Лайоша, даже в небе не было ничего, кроме земли, комьев, ям. К грубым, в мозолях, рукам относились ведь и его руки. Теперь уже ему было обидно, что Тери брезгует пойти за его противника — водопроводчика. «Не ей бы гордиться-то, — сказал он. — Коли дитё у тебя, много не навыбираешь». Барыня наконец пожалела эту бедную рыжую голову. «Вот и я говорю ей: радуйся, если найдется порядочный человек, вырастит ребенка, которого ты в подоле принесла». «Сколько же лет тому ребенку?» — спросил Лайош все еще мрачно, но слегка оттаяв от «порядочного человека». «Да нисколько еще. Он этой весной родился. Я ее и рожать устроила в частную больницу». «Да?» — сказал Лайош, и глаза его бродили где-то меж тачкой и хозяйкиным лицом.