Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Избранное

Немет Ласло

Шрифт:

В 1947 году Немет закончил начатый в первые годы войны и тогда же частично публиковавшийся роман «Отвращение». Еще один яркий и принципиально новый женский образ, созданный Неметом, прочно вошел в венгерскую литературу. В отличие от Жофи Куратор, утонувшей в навязанном ей одиночестве вопреки истинным своим потребностям и склонностям, Нелли Карас совсем иной человеческий тип: для нее, женщины холодной и по биологическому складу, одиночество — не внешнее, не вынужденное пристанище самолюбивой, но не способной за себя бороться души, а истинно желанное убежище болезненно обостренной гордости, которая решительно не приемлет мир с его грязью, оскорбительной суетностью, животными радостями. Многие критики назвали этот роман «потрясающим проникновением в тайное тайных фригидной женщины», другие же, соглашаясь с первыми в высокой оценке писательского мастерства и тонкости психологического анализа, разглядели в произведении Немета много больше — и искусное изображение межвоенной венгерской провинции, и отстаиваемое героиней право на индивидуальность, на свой нешаблонный путь в жизни. И еще — исподволь возникающую тему, диалектически противоречивое единство: несомненное благородство стремящейся к абсолюту нравственной чистоты, с одной стороны, а с другой — ее жестокую отстраненность от всего живущего, то есть ее недоброту. Роман написан от первого лица, Нелли Карас рассказывает о себе без посредника, с предельной прямотой и достоверностью переживания, словом, способность автора проникнуть в самые тайники человеческого, женского сердца здесь столь глубока, что поражала читателя даже после уже известных ему аналитических исследований женской души в романах

«Траур» и «Мои дочери» (1943).

В 1948 году Немет закончил следующий роман, которому, по замыслу автора, надлежало восполнить то, что оборвалось на полпути в «Последней попытке», а именно — довести до конца «энциклопедию венгерской жизни» первой половины XX века. Названный по имени героини, роман «Эстер Эгетё» [2] действительно является произведением эпическим, в нем, как в классическом семейном романе, перед читателем проходит несколько поколений с их судьбами, окружением, отношением к миру, реальным и мнимым в нем местом. Опять, в который уж раз, главным лицом романа Немета оказывается женщина, чья судьба и самая личность выписаны с огромным вниманием, чуткостью, проницательностью. И — безусловным сочувствием. В странном отличии от обычной ситуации в пьесах Немета, где женщины выступают тупой и злой силой, заставляющей незаурядную личность героя отступаться от своих идеалов (такова и жена Эндре Хорвата из «неженского» романа «Вина»), героини «женских» романов Немета — и Жофи Куратор, и Нелли Карас и прежде всего Эстер Эгетё — одарены какою-то подлинной личной силой, которая остается силой даже тогда, когда носительница ее, как, например, Жофи Куратор, фактически гибнет.

2

В русском переводе роман выпущен издательством «Прогресс», М., 1974.

Важную метаморфозу претерпевает в романе постоянная в идейно-творческой биографии Немета фигура неугомонного «спасателя нации». Лёринц Эгетё, отец Эстер, личность несомненно трагическая, не является здесь фигурой центральной, но получает иную, тоже очень важную и в определенном смысле оптимистическую роль: он становится как бы глубоким фоном, и не только фоном, но также питательной средой, в которой развивается, обретая в конце концов символическое величие, главная героиня романа. Лёринц Эгетё терпит крах, вернее, терпят крах, одно за другим, его пылкие и прекраснодушные начинания — но какой-то заряд честности и бескорыстия, осознанного стремления к творчеству остается в людях, в его одиночных, но верных учениках, во внуке, загоревшемся социалистическими идеями нового времени, ставшем на путь прямого сопротивления фашизму, внуке, по-юношески непримиримо отрицающем идеи деда, а в сущности продолжающем его путь на новом этапе, новой дорогой. Но главное — дело и дух Лёринца Эгетё ('eget"o — по-венгерски — «пылающий», «горящий») живут трансформирование в его дочери, продолжательнице рода, хранительнице очага. Эстер проста и обыкновенна, она и не ждет для себя исключительной судьбы, со смирением, но и ответственностью принимает извечный женский удел — удел матери, созидательницы семьи; но на каком-то этапе это ее простое человеческое дело сливается с главной идеей в общем непонятого людьми мечтателя-отца о сохранении устоев нации, о воспитании нового, просвещенного и бескорыстного поколения. Свет этой идеи озаряет и Эстер, манит ее своей высокой человеческой красотой, но она не знает к нему дорог, потому идет поначалу почти ощупью, совершает ошибки, которые потом непременно скажутся, бумерангом ударят по ней же, матери. Она долго живет только сердцем, которое у нее нередко оказывается умнее ума, однако и ум ее с каждым новым испытанием обогащается, она становится личностью, способной самостоятельно и твердо принимать жизненно важные решения. И когда перипетии второй мировой войны, а потом охватившая некоторую часть общества послевоенная растерянность разметали ее семью по свету, она делает для себя единственно возможный выбор: остается на родном пепелище — как символ Дома, который есть и пребудет всегда и дождется всех своих сыновей. И при этом она намерена активно жить в этом новом мире, который уже стал ее Домом, она намерена хорошенько во всем разобраться, понять с помощью собственных наблюдений и семинаров, книг, что же такое социализм: «В капиталистическом мире распад действительно сильнее сцепления между членами общества: отсюда беспорядочное движение индивидов. Это сцепление в единое общество социализм возрождает заново. Человечество переходит в состояние большей спаянности». Вот такие рассуждения подслушивает Немет в тихой и сильной своей героине. И ей необходимо быть сильной: ведь она должна еще вырастить внучку. «И мы тебя воспитаем, верно? — говорит Эстер младенцу и самой себе тоже. — Воспитаем для нового мира. А ты уж сама узнаешь, каков он будет, этот новый мир».

За роман «Эстер Эгетё». вышедший в 1956 году, а также за пьесу «Галилей» Немет получил в 1957 году премию Кошута, которую целиком передал ходмезёвашархейской гимназии. Обосновавшись в Сайкоде, километрах в ста с небольшим от Будапешта, изредка наезжая в столицу, он с жаром отдался напряженнейшей творческой работе. В прессе то и дело появляются его статьи, призывающие соотечественников тесно сплотиться в социалистическом единстве, литературоведческие эссе, глубокое исследование о Гарсиа Лорке, издаются и ставятся в театрах его пьесы и переводы таких шедевров мировой драматургии, как «Нора» Ибсена, «Йерма» Гарсиа Лорки, «Дачники» Горького, «Живой труп» Толстого; он принимает приглашение посетить Советский Союз и под впечатлением этого путешествия пишет пьесу «Поездка» (1962), тепло встреченную зрителями и критикой; работая над исследованием о Пушкине, всей болью сердца создает пьесу о последних трагических днях поэта («Западня», 1966).

В эти насыщенные трудом плодотворные годы окончательно созревает роман «Милосердие» (1965) — последнее произведение Немета крупного жанра, последний филигранно выписанный женский образ из плеяды его литературных героинь («четвертое женское изваяние моей капеллы Медичи» — так охарактеризовал он однажды Агнеш Кертес из «Милосердия»).

Замысел этого романа явился Немету еще в молодости, контур сюжета первоначально намечен был в новелле «Телемах» (1926). Писатель возвращался к нему и позднее, в тридцатые годы, но завершил, придал законченность лишь несколько десятилетий спустя. «Милосердие» в некотором смысле антитеза «Отвращению». Родственные по самой природе своей и по свойствам характера, героини этих двух романов занимают тем не менее прямо противоположные жизненные позиции. Нелли Карас страшилась и чуждалась всего, что она называла «мирской грязью», — Агнеш Кертес, также оберегая свой внутренний мир от чужеродных вторжений, старается все же не отгораживаться от жизни и, постепенно побеждая в себе неверие в возможность взаимопонимания между людьми, сознательно избирает путь служения им (она врач), путь приятия, сочувствия, милосердия.

В небольшой вступительной статье нет никакой возможности хотя бы кратко упомянуть, хотя бы только перечислить все созданное Ласло Неметом за полвека напряженной творческой жизни. Его произведения заняли восемнадцать объемистых томов, составленных и подготовленных им самим еще в 1967 году. Тогда же наметил он обширный план трудов на ближайшие годы. Не все удалось осуществить — слишком мало оставалось времени, слишком много сил уносила болезнь. Но когда в 1975 году Ласло Немет умер, его голос продолжал звучать со страниц газет и журналов, в печати появлялись все новые и новые его произведения, незадолго до смерти написанные, и более ранние, по разным причинам еще не видевшие свет. А в 1980 году вышел дополнением к собранию сочинений огромный, убористым мелким шрифтом набранный том, куда вошли произведения Немета последних лет — его автобиографические этюды, дневники, эссе, драмы, размышления о писательском ремесле, мастерстве, долге. Крупный венгерский писатель, тонкий психолог, замечательный мастер стиля, подлинно художественного слова продолжает свой страстный, искренний разговор с читателем.

Е. Малыхина

ТРАУР [**]

(Роман)

Всего

лишь несколько месяцев минуло после кончины мужа, а Жофи приходилось уже делать над собою усилие, чтобы восстановить в памяти тот день и все, что было прежде. Ребенок доставлял много хлопот, да и старуха свекровь, с тех пор как стряслась с сыном беда, почти совсем отошла от хозяйства, даже палку себе купила, чтобы показать, как сломило ее несчастье: где уж ей теперь бегать, с делами управляться! Жофи не роптала, словно бы и не видела, какое гладкое, румяное лицо у маменьки при всей великой ее скорби.

**

Опубликован на языке оригинала до 27 мая 1973 г.

Впервые на русском языке опубликовано в издательстве «Художественная литература», М., 1971.

Да оно и кстати ей было, что старуха отошла от дела: молодая хозяйка суетилась с утра до вечера, хлопотала по усадьбе, отдаваясь работе, как никогда раньше.

Но время от времени воспоминание все же настигало ее, и тогда возникало мучительное чувство, будто стоит она перед неразрешимой задачей. Это обрушивалось на Жофи нежданно, словно по чьему-то капризу: однажды — когда шла она доить, а мальчишка-кучер как раз гнал навстречу лошадей на водопой (лошади двигались цепочкой, красиво и печально переступая тонкими ногами, и на их крупах поблескивал отсвет первой вечерней звезды); другой раз — когда, перепеленывая зашедшегося в крике Шанику и успокоительно гукая ему в самое личико, завела угол пеленки между пухлых ножек. В такие минуты сердце обдавало холодом, подойник замирал в руке, гуканье — на губах, как будто не тогда, много дней назад, постигла ее потеря, а вот сейчас, сию минуту утрачивает она нечто невосполнимое — быть может, самую память об утрате. Жофи пугалась, суетливо силилась восстановить хоть что-нибудь из ужасного воспоминания, которое сию минуту исчезнет навсегда, но всякий раз память высвечивала лишь дробные частности и никогда — целое. Однажды ей вспомнилось, как засовывала она в охотничью сумку мужа колбасу и хлеб, припомнился заснеженный двор, каким увидела его тогда, в сумерках, скользнув взглядом поверх сумки; в другой раз перед ней вдруг вставало лицо дяди Петера Хорвата, который всполошил их стуком в ту ночь: вот стоит он на террасе и не знает, как начать, — а за спиной у него, на залитом лунным светом дворе, повозка, и вокруг нее топчутся люди в зимних шапках. Это видение возникало иной раз столь отчетливо, что она могла разглядеть даже колодец в глубине двора с ведром, поблескивающим на срубе, словно только в ту ночь и видела колодец, а с тех пор никогда. Но картины эти прорисовывались всегда по отдельности. Умом, правда, она способна была восстановить, что за чем следовало, но видеть всего не видела — только отдельные кусочки; и даже черты мужнего лица не всякий раз могла воспроизвести. В такие минуты она чувствовала себя неблагодарной, гадкой и напрягала память до полного изнеможения. К счастью, нельзя же было ребенку до судного дня лежать не запеленатым — приходилось брать его на руки, занимать чем-нибудь, потому что младенец был строптивый, сердитый, и, если начинал орать, жилы так и вздувались у него на головке; и лошади в конце концов скрывались в конюшне, а струи молока, ритмично ударяясь в стоявший под коровой подойник, отупляли, одурманивали — Жофи возвращалась в привычную зыбь повседневных дел; между тем минуты воспоминаний наплывали все реже, как будто она бессознательно оберегала себя от приносимого ими смятения.

Возможно, и время года было причиной тому, что день смерти мужа так отдалился от Жофи. Несчастье случилось на большой февральской охоте, а вскоре затем подоспела весна: вокруг колодца начал подтаивать лед, на котором то и дело оскользалась подходившая к колоде скотина, влажно расцветал мох на крыше, и свежепобеленная стена конюшни слепила, словно зеркало. Ничего не осталось от того двора, куда въехал тогда на повозке Шемьена дядя Петер Хорват, и если Жофи хотела увидеть носилки, на которых внесли завернутого в попону мужа, то ей приходилось мысленно видеть совсем другой двор. Снег перед входом в погреб, тающие звезды на небе, серые лица людей, кровь на попоне — все это, казалось, она только слышала от других, а не видела собственными глазами. Правда, иной раз с призрачной отчетливостью посещало ее воспоминание, как обряжали бедного Шандора. Мертвая рука выскользнула из рук обмывавшей его женщины и громко стукнулась о край кровати. Но каким отрешенным был этот отчетливый стук, невероятный в самой его отчетливости! И не было ничего — ни до него, ни после… С нынешнего тенистого двора, по выжженной солнцем, утрамбованной земле которого проносились, перекрещиваясь, стремительные тени ласточек и наседки в панике разбегались от вырвавшегося на волю жеребенка, Жофи никак не могла вернуться вновь к тому своему оцепенению и страху, к рвущимся из груди воплям над выпростанным из попоны покойником.

Говорят, была она совсем как помешанная, норовила разодрать на себе платье, и пришлось держать ее, потому что она все порывалась убить Шемьена, которого винила в смерти мужа. Сейчас Жофи не могла уже разбудить в себе этой отчаянной ярости. Вина за Шемьеном и правда была: облава, как обычно, завершилась в его подвальчике, и он, из дурашливого молодечества, запер гостей в том подвале на ключ и не выпускал до тех пор, покуда все не перепились. Как стряслось несчастье, не знали и по сей день. Дядя Петер помнил только, что Шандор похвалялся перед всеми своим новым ружьем, объяснял, что бьет оно на сантиметр выше, но он к этому приноровился. Собственно, никто не обращал на него внимания: одни распевали кто во что горазд, другие потешались над горе-охотником Петхешем, уже крепко набравшимся, кое-кто продолжал пить в глубине подвала — эти тоже, пошатываясь, вылезли из-за бочек, когда прогремел выстрел. Достоверно только одно — Шандор застрелил себя сам. Однако отчаянию Жофи требовалась жертва, она готова была удушить самое злую судьбину, с которой сейчас впервые встретилась лицом к лицу. Свекровь уже не раз рассказывала ей, какою была она в ту ночь; Жофи слушала молча и старалась поскорее свернуть разговор на другое. Она и сама смутно помнила, что, когда обмывали мужа, она вдруг зашлась в истошном крике, выбежала во двор, и люди с трудом сладили с ней там, на снегу. Но сейчас ей казалось, словно бы кто-то другой кричал тогда из нее и кто-то другой боролся с людьми. Она сидела на террасе рядом со свекровью, слушала ее речи, латая большой цыганской иглой мешки к лету, и все пережитое представлялось ей невнятным сном.

Под вечер она забегала иногда к своим. Люди, праздно стоявшие у ворот, провожали ее глазами, словно видели не Жофи, а ее несчастье. И приветствия их звучали необычно: Жофи все это было знакомо, прежде и она вот так же почтительно-отчужденно сторонилась обиженных судьбой. Давно миновав стайку каких-нибудь кумушек, она все еще чувствовала на спине их взгляды, представляла, как они обмениваются короткими замечаниями на ее счет, а затем — в который уж раз после смерти Шандора! — вновь пересказывают друг другу, как произошло несчастье. Жофи горбилась, сжималась, испытывая угрызения совести оттого, что не находит в себе той великой скорби, к которой относится отчужденное и почтительное внимание в безделье коротавших вечер людей. Она собиралась с мыслями, заставляла себя проникнуться горькой своей вдовьей судьбой. «Не успел еще засохнуть свадебный венец, а пришлось одеться в черное, двадцать два года всего, и вот уж осталась на белом свете одна как перст…» — и до тех пор растравляла душу, пока не изнемогла вконец. Иногда родственницы, перехватив ее на улице, спрашивали напрямик: «Ну как, Жофи, касатка, полегчало чуток?» — и, склонив голову набок, жалостливо моргали. Жофи знала, что два месяца спустя полегчать хотя бы только «чуток» не должно, это было бы неприлично, и с готовностью отвечала тем же фальшивым тоном: «Не так-то просто примириться с этаким горем, тетушка… видно, до старости уж его не забуду…» Поначалу она со странным чувством неловкости выговаривала эти скорбные слова. Жофи спешила вырваться, уйти от липких утешений тетушек, а выговорив положенное, старалась и в самом деле проникнуться той горечью, какую изображала на словах; однако это самоогорчение с каждым разом давалось ей все труднее, выматывало совершенно, и понемногу она освоилась с той малой толикой лжи, которая пролегла между ее поведением и истинными чувствами, научилась без сердечной боли отвечать на соболезнующие взгляды и слезные увещевания, следя только за тем, чтобы не осудили, не ославили ее, «молодую вдовицу».

Поделиться с друзьями: