Избранное
Шрифт:
— Никак Божо с ними? — спрашиваю Бранко.
Он кивает:
— Божо, Божо, — и добавляет вроде с завистью: — Девять ран от наших пуль, а ничуть не заметно! Крепкий мужик, и голова крепкая: этой бы крепости да лучшее дело защищать… Только я так думаю — не доставалось ему покудова как следует, помягчал бы, как другие.
— Придет время, и это увидим.
— Если того дождемся, жаль мне его будет.
— Божо-то жаль?
— Человек он, хоть и заплутался. Отделяется от них, а есть у него что неворованное?
— Может, ты и его убеждать станешь?
— Его мы убеждать не будем, упрется, его сам господь бог с места не сдвинет. Тот, что поменьше, позади, это Станко. Ей-богу, Станко, не видать бы тебя моим глазам вовсе! Другой
— Бог с ними, с подковками, вставай-ка и пойдем, — сказал я и поднялся.
— Ну да, скажут, что убежали,
— Только мне и заботы, что скажут, не такой я дурак, чтобы их дожидаться, Станко сразу прицепится, как нас увидит.
— Ну и пусть, мы тоже не лыком шиты.
— Не за тем мы пришли, чтоб со Станко о благородстве спорить.
— Не стану я от него убегать, назло не стану!
— Я убегать не говорю, просто давай неспехом отступим. Это и для Митара лучше, другой раз прийти сумеем.
— Ты, как зубная боль, привязался, не хочу я, чтоб они выхвалялись…
Пока мы препирались, те совсем близко подошли. Не видно, а слышно, шумят — маленький караван, а шума много, словно человек десять. Здесь это больше, чем привычка, нечто уже как врожденное: как бабы перед зеркалом, так они — хотя и мы не лучше — радуются эху и отголоскам, что разбивают тишину долины. Отражаются голоса от склонов гор, увеличенные, внушительные, бу-бу-ду-ду-ду-бам-бам, а в царстве людском тот же закон имеет силу, что и в собачьем: лает собака громче, значит, крупнее она, зубы у нее острее и силы побольше, значит, и уважения ей больше надо оказывать. Поэтому они тут сызмала упражняются, напрягают жилы под горлом, чтоб расширились и можно было заглушить всех вокруг, заглушить и те сомнения, что мучают в глубине души.
Стакна ни на что внимания не обращает, знай свое мелет. Дошла наконец до короля Николы и до распрей, что тогда случились: «Одни против господаря, другие — за него, и схлестнулись, око за око, брат брату шею ломит — одни совет держат, и другие совет держат, все беги, одни в тюрьму, другие к тюрьме, а на земле работать некому, обездоленные мученицы, женщины и детишки, сами в труде подыхают да еще похлебку какую должны носить им, словно других дел нет. За скотиной ходить некому, да и корм некому заготовить, дров к очагу принести — рубят груши, сливы, всякие деревья под корень… Боюсь, чтоб и эта ваша новая правда не повисла б на тех же ветках: нашли беги причину для распри, а встречаются — так и норовят глаза друг другу вырвать, только бы не работать на тех наделах, от которых живут…»
Шум из долины прорвался наконец сквозь ее шали и отвлек от этих мыслей. Сперва головой повела, вслушиваясь, потом выпрямилась и переменилась. Сразу стала нас гнать:
— Вставайте, чего ждете, поднимайтесь!.. Скройтесь куда-нибудь быстро, на беду вас принесло сегодня!.. Ну, Бранно, ну, Бранчич, ну чего ты приклеился к скамье!.. Уходи, спрячься, если не хочешь потерять голову свою и чужую! Давай и ты, эй, Манойло, черти тебя сюда привели — ну-ка собери свой разум!.. Пусть он геройствует сам по себе, а не через тебя! Давай, давай, чего стоишь, увидит вас Станко, чтоб ему пусто было, — кричит, а сама подталкивает нас — то Бранко, то меня — к выходу со двора. Спешит, хочется ей поскорее от нас избавиться — прямо разрывается, мечется от одного к другому и ничего не успевает. То вдруг замахнется ударить, то бежит отломить прут от ограды: почудилось ей, будто мы дети, надеется, от прута убежим. — Быть покойникам, если сойдетесь, ведь бешеный пес всегда беду приносит. Брехун он, ему все одно, что своя беда, что чужая — жизни ему нет, пока кровь не пустит. Ну давайте же уходите, убирайтесь с моей земли! Погибать придется, так хоть подальше от моего дома! Давай, Бранко, чего оглядываешься — уж не охота ль тебе прославиться дракой с каторжанином?..
Она
попыталась сломить ветку с березы, должно быть, чтоб ею нас гнать. Утомилась и позабыла, что хотела сделать, и суетливо начала нас подталкивать ладонями, оступаясь, стараясь изо всех сил, только чтоб нас подальше вытолкнуть.— Не хочу, чтобы кровь капала на мою землю, братская кровь, сербская, чтоб капала, чтоб потом некуда было деваться — ведь такого ни отмыть нельзя, ни забыть. Скорей, скорей, поганый Кривач, слышишь, тебе говорю! Мое здесь, не хочу, чтоб на моей земле вы бились и чтоб потом обо мне говорили и пальцами в меня тыкали… За село уходите, там хватит места для ваших расчетов и праздников смертоубийственных. Пусть вас там черт носит, у цыганских таборов, там хоть совсем убейтесь, хоть перережьте друг друга, если без дьявола обойтись не можете! Там места хватит, и для могил найдется, и цыганских коней пасти… Ну, ну, уходи — отделаю вот я тебя этой веткой, узнаешь каково!..
Мы смеемся ее храбрым наскокам вперемежку с тычками и со смехом отступаем шаг за шагом. А то вдруг отскочим в сторону, чтоб она промахнулась, и поскорее подхватываем, чтоб не упала. Так и вытолкала она нас со двора и из сада — затворила воротца, чтоб назад ходу не было.
— Скажи Митару про те письма — не наши это.
— Скажу ему, что хотите, только уходите!
— И скажи ему, что поговорить придем.
— Ей-богу, нет у него желания говорить ни с вами, ни с кем иным.
— И скажи ему, чтоб не залетал на ту сторону.
— Ну, ну, найдутся у него учителя и без тебя!
Я направился к кустарнику, а Бранно не хочет. У него всегда мозги были чуть набекрень, а тут совсем в детство впал подле старухи — охота ему по дороге идти до Крушья и через самое Крушье, пусть все видят, как он дорогой шагает, и чтоб завтра не толковали, будто прятался он от винтовок Станко-каторжанина и Грли-жандарма. Тщетно я убеждаю: нечего, мол, обращать внимание на болтовню — отскакивает от него, как от дерева. Тогда пригрозил я, что брошу его, а он словно этого дожидался. Уступил я наконец, как водится, и дал клятву, что никогда больше никуда не пойду вместе — зашагали мы по дороге. Легко, дорога под гору идет, не видно нас, и в кустах укрыться можно, а как начала она подниматься по склону, страх меня охватил. Крутизна, красная глина да закатное солнце ее освещает — каждый камешек далеко видно. Открылась проплешинка, яйцо выставь на цель — выстрелом из винтовки разобьешь, цыпленок и не пискнет. Остались, по счастью, три камня, точно какие квадратные бородавки на расстоянии друг от друга — пока один из нас поднимается, второй укрыться может за каменной бородавкой, присесть и подождать, вдруг понадобится на огонь ответить, чтоб хоть не разом погибнуть от залпа.
Эх, на той проплешинке под Крушьем душа у меня ушла в пятки, да и Бранко не по себе было. Лишь на ровном месте перевели мы дух. Рубахи мокрые, точно из воды, — скинули мы их, выжали, повесили на двух ветках проветриться. Ноги у меня не слушаются больше от страха, чем от усталости, раскинул я их как мог подальше, чтоб не воняли. И руки раскинул в стороны, лежу, как поломанный крест, и охотно бы так остался лежать хоть до рассвета. Вокруг тени выросли, дальше растут, над головой небо без облачка, кругом красота. Ничего, что голодный — я всегда голодный, — заснул бы, отдохнул хорошенько, но Бранко не дал. Не успел отдышаться, а уже спрашивает:
— Это мы убежали, что ль?
А я с ехидцей ему отвечаю:
— Нет, отступили перед натиском превосходящих сил противника.
— Это ты уперся, чтоб бежать.
— Теперь неважно, кто уперся, потому что в песне мы будем вместе:
Плеча прыгнул и бежать пустился, Пока ровный Крушье не увидел…— И тебе ничего?
— А что? По мне лучше сто раз бежать, чем один раз погибать. Так я думаю и на том останусь стоять перед любым судом.