«Из пламя и света»
Шрифт:
— Чья рукопись?
И только после этого вошел.
— Садитесь, — вместо ответа сказал Краевский, — и слушайте. Никто этого не сможет понять лучше вас, и никому в мире я не мог бы обрадоваться в эту минуту так, как вам.
Виссарион Григорьевич, ничему не удивляясь, наклонил только слегка голову в сторону редактора, сел в кресло и коротко спросил:
— Назовете автора?
— Нет! — ответил Краевский. — Не назову. Угадайте сами! Слушайте!
ДУМА Печально я гляжу на наше поколенье!Его грядущее — иль пусто, иль темно,Меж тем, под бременем познанья и сомненья,В бездействии состарится— Простите! Ради бога! Одну минуту! — вскочил с кресла Белинский, пытливым взглядом горящих глаз всматриваясь в лицо Краевского. — Неужели Жуковский нашел в рукописях Александра Сергеевича то, что было спрятано до сих пор? Боже мой, как это сказано!
Перед опасностью позорно малодушныИ перед властию — презренные рабы.— Это потрясает! Скажите, я угадал?
— Нет! — крикнул Краевский и продолжал читать.
— Боже мой! Какая алмазная крепость стиха! — воскликнул опять критик.
— Подождите же! Тут вот что еще есть.
И ненавидим мы, и любим мы случайно,Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви,И царствует в душе какой-то холод тайный,Когда огонь кипит в крови.Когда он кончил, гость встал и, остановившись перед редактором, почти шепотом спросил:
— Андрей Александрович, кто это написал?
— Не угадали?
— Нет. Постойте!.. — Он поднес худую руку к виску. — У меня есть только одно предположение, но после того, как я сам видел и слышал этого человека… после того, как я ушел, возмущенный его пустой светской болтовней… И такая глубина мысли!.. Такая несравненная сила слова и умудренный взгляд на жизнь своей эпохи!.. Нет, нет, не может быть: это не он!
— Это именно он! — торжествуя, вскричал Краевский. — Я вам говорил, дорогой мой! Я вам говорил: это умнейший человек наших дней! И не верьте вы, когда он корчит из себя ветреника. Это все молодость, школьничество и фанаберия. А вот это — его настоящее, мудрое лицо гениального поэта, каждая строчка которого — чистейшее золото!
— Да-а… — смущенно промолвил Белинский. — Как же я рад, что тогда ошибся! Андрей Александрович, я вас буду умолять — дайте мне эти стихи на один вечер — на единый вечер, умоляю вас! — только на сегодня!
Краевский, не сдаваясь сразу, смотрел на рукопись.
— На один вечер? — в нерешительности повторил он. — А вы их перепишете? Это было бы неплохо, потому что у этого сумасшедшего гусара часто не остается даже черновика.
— Я перепишу тотчас же, клянусь вам!
Белинский бережно, с какой-то нежностью взял маленькую рукопись из рук Краевского и, убрав ее, задумчиво промолвил:
— Печаль о нынешнем поколении, о котором столько пишут и в статьях и в заметках, присуща нашей эпохе и даже самим представителям этого поколения — разумеется, лучшим из них. А это говорит за то, что в этом поколении есть и здоровые начала, несущие в себе новую жизнь. Но никто не сумел бы лучше, мудрей, глубже вскрыть болезнь своего времени, чем автор этой «Думы».
— Никто, — повторил Краевский.
— Ну что же, Андрей Александрович, теперь мы с вами можем сказать, что держава поэзии русской не осталась без наследника!..
ГЛАВА 21
Получивший прощение 7 декабря, Раевский вернулся только весной. В вечер его приезда Лермонтов вбежал к нему в дом и, как был — в шинели, промокшей под весенним дождем, бросился ему на шею. И хотя Святослав Афанасьевич знал горячность его натуры, знал, как горевал он, упрекая себя за то, что стал
невольной причиной его ссылки, он был растроган глубокой радостью своего молодого друга.— Прости, милый, прости!.. — повторял Лермонтов, глядя на Раевского полными слез глазами. — Ты из-за меня столько перенес!..
— Нет, Мишель, нет, уверяю тебя. Просто мое начальство меня не любило и воспользовалось случаем, чтобы удалить меня из департамента.
В этот же вечер Лермонтов по старой памяти дал Раевскому самый подробный и точный отчет обо всем, что написал, и до глубокой ночи рассказывал ему о Кавказе и о своих кавказских встречах.
— Теперь ты самим Жуковским признан наследником Пушкина! — сказал Святослав Афанасьевич, увидав у Лермонтова экземпляр «Ундины» с собственноручной надписью Жуковского и узнав, что и Жуковский и Вяземский очень хвалили «Тамбовскую казначейшу», которая была напечатана в дорогом сердцу Лермонтова «Современнике», основанном Пушкиным. Прочитав его поэму, эти два друга Пушкина сами и отдали ее в «Современник».
— Наследником? — усмехнулся Лермонтов. — Нет, далеко мне до Пушкина, Святослав Афанасьевич!
Он умолк, нахмурился, и Раевский поспешил перейти к другой теме:
— К нам в Олонецкую губернию мало доходило сведений о литературных делах. Чем занят сейчас Чаадаев? Я все думал о его страстном «Философическом письме» в «Телескопе» и там, в одиночестве, вспоминал пушкинское стихотворение и твои взволнованные строки:
Свершит блистательную тризнуПотомок поздний над тобойИ с непритворною слезойПромолвит: «Он любил отчизну!»И боюсь, что ты прав: его высокий патриотизм оценят только в будущем.
— О Чаадаеве давно уже никто ничего не слышал, — ответил Лермонтов. — Знаю только, что, даже когда его объявили сумасшедшим, он мужественно молчал в ответ на все поклепы и обвинения. А «Телескоп», как тебе известно, закрыт, Надеждин сослан в Усть-Сысольск…
— Знаю… — вздохнул Раевский — Да… Чаадаев — человек большой внутренней силы… Слушай, а как с книгой Булгарина «Россия в историческом, статистическом, географическом и литературном отношениях…»? Наверно, лежит в лавках, несмотря на дешевизну и беспардонную саморекламу Фаддея в «Северной пчеле»? Слухи об этом «замечательном творении» дошли до Олонца. Ведь этакий подлец — Россию продает во всех смыслах и пишет о ней тоже во всех смыслах! Эх, нет на него больше Пушкина! Хоть бы ты хлестнул его эпиграммой!
— Да я написал, — неохотно сказал Лермонтов, — но получилось не то… Прочти вот, она у меня здесь.
Раевский взял из его рук записную книжку.
Россию продает ФаддейИ уж не в первый раз, злодей.— Ловко, — засмеялся он.
— Нет, Святослав Афанасьевич, Пушкин бы лучше сказал — острее, сильнее!
— Ну и тебе, Мишель, бога гневить нечего: в двадцать четыре года ты уже знаменит и прославлен. Я горжусь тобой!
— Что, — засмеялся Лермонтов, — ты и не подозревал у меня гривы? Я ведь с некоторого времени — лев и потому каждый день должен ездить на балы. В течение месяца на меня была мода, меня отбивали друг у друга. Это по крайней мере откровенно: не правда ли? Самые хорошенькие женщины добиваются у меня стихов и хвалятся ими как триумфом. Тем не менее я скучаю. Не странно ли, не смешно ли, что та самая знать, которая была так оскорблена моими стихами «Смерть поэта», теперь наперебой зовет меня в свои салоны, где я задыхаюсь от никчемных разговоров и развлекаюсь, притворяясь влюбленным по очереди во всех великосветских красавиц.
— А на самом деле?
— Что на самом деле? — переспросил Лермонтов.
— Я хотел бы знать, кому же ты отдаешь свое сердце по-настоящему? Неужели оно остается безучастным ко всем твоим успехам?
Что-то дрогнуло в лице Лермонтова, и, точно нехотя, он ответил:
— Ты сказал «по-настоящему», а я этого касаться, признаюсь тебе, опасаюсь. Я недавно простился с этим «настоящим», а все остальное… Что же тебе сказать о нем? Оно может иногда задевать, иногда радовать и волновать, но в конце концов пролетает мимо, не касаясь души. Так-то, мой друг! — закончил он, вставая.