Из пережитого. Том 1
Шрифт:
ГЛАВА XXV
НОВАЯ АТМОСФЕРА
Чрез полтора года ровно, под заглавием «Святочные досуги», составлено было мною обстоятельное описание моего первого приезда в Москву. Это была довольно объемистая тетрадка, оканчивавшаяся целою страницей письменного, весьма лестного отзыва, данного о моем труде профессором. Тетрадка эта с другими бумагами погибла потом во время пожара, бывшего у меня. Кроме того, я вел дневник в самое это время краткой побывки в Москве. Я был так переполнен виденным и слышанным, что из меня переливалось чрез край невольно; я боялся затерять приобретенное, не уберечь. Часть дневника сохранилась. Но я и начал его поздно, и прервал рано; прервал потому, что нашел записи брат, прочел их, не говоря мне ни слова, и, не говоря же мне ни слова, испестрил помарками, отнесясь к ним, как к ученическому упражнению. Но то было не упражнение: то было излияние, то была исповедь. Посторонний глаз, нескромно проследивший ее, чужая рука, на нее посягнувшая, были грубым объятием, в которое заключает прохожий чистую отроковицу оскорблением ее непорочной девственности. Я смутился, сжался и не мог уже продолжать, несмотря на всю любовь, на все доверие к брату, на все почтение к нему, которым был тогда исполнен.
И сейчас я с трудом могу привести в порядок разнообразие
Было бы утомительно передавать события в последовательности. Начать с того, что все было ново вокруг меня: местность, лица, быт семьи, в которую я кратковременно вступил, особенное служебное положение брата, даже самый воздух. Мне с трудом поверят, но я настаиваю, что ощущал особенность атмосферного воздуха; мысленно я его сейчас воспроизвожу. Известно, что нежилой дом иначе пахнет, нежели обжитой; известна особенность благоуханий степи, леса, запах весны и осени, июля и августа в деревне, деревни и города вообще. Часть особенностей поддается даже анализу; но признаки, которые угадывает обонянием киргиз или Патфайндер Купера? Под Девичьим была особенность воздуха, которую я мог угадать обонянием, зажмурив глаза, и которая не тождественна была не только с Москвой, но и с окрестностями ее, под Донским, Симоновым, за Дорогомиловым. Она зависела, конечно, от особенностей физической обстановки, но почему она подействовала резко — отказываюсь объяснить.
Монастырь [14] , заканчивающий собою широчайшую улицу в полторы версты длиной, носящую название Девичьего поля; в средине она действительно расширяется и образует выгонное поле. Сзади огороды, которые, понижаясь, ведут к Москве-реке, а за ними дуга Москвы-реки, очерчивающей полукруг. Направо от монастыря пруды и за ними тотчас же опять Москва-река, налево слобода с домами духовенства, за нею огороды и за ними опять Москва-река. Вдали, впереди, за рекой — Воробьевы горы с церковочкой в ладонь величиной. Желтые полосы пестрят гору — след брошенных работ по сооружению храма Христа Спасителя. Налево Мамонова дача; обращаясь направо, минуя все Воробьевы горы, взор падает на загородный двор Воспитательного дома. Вполне сохранившиеся стены монастыря с узорчатыми башнями. Внутри несколько церквей; собор — и древнее, и величественнее Коломенского; церкви на обоих воротах; высокая колокольня, бесспорно изящнейшая изо всех московских; монашеские кельи; надгробные памятники, теснящиеся около церквей; монахини, изредка переходящие чрез одну из дорог и тропинок внутри ограды; тишина. Тишина, но не полная, безмолвная тишина. На колокольне часы бьют не только четверти, но отбивают каждую минуту. Представьте склоняющийся к вечеру летний день; кругом памятники, одни — почтенные исторические, в виде храмов и хором, другие — в виде намогильных камней и часовень, внутри которых инде теплится лампада. Но пока я пишу это, прозвенела минута, долго, жалобно, тонко, и едва успеваешь погрузиться в думу, снова жалобный, тонкий голосок напоминает: минута прошла. На далеко слышен этот долго не замирающий тонкий звук, за четверть всего поля.
14
Нынешним годом посетив монастырь, я уже не слышал минутного боя; на колокольчик наложили молчание. Кому он помешал?
Говорили (едва ли предание точно), что часы поставлены Петром с минутным боем нарочно, чтобы чаще напоминать заточенной Софье о ее крамоле. Кельи Софьины — двухэтажное здание, почти вплоть у стены, смотрящее за город. Что за странность? За кельями не водится, чтоб они смотрели в «мир». А это с намерением опять: здесь на зубцах или около них на виселице качались пред окнами тела казненных стрельцов. Таковы предания, уже отличные от преданий о Мотасе или Сергии Преподобном, встретившем недружелюбный прием колом. Это не миф уже, это история.
Не знаю, может быть, по пристрастию детских воспоминаний, но мне нравится архитектура и хором (особенно царицыных, где жила Евдокия Федоровна, рядом с передними воротами), и монастырских башен, не говоря о колокольне: эти темно-красные здания, обделанные украшениями из белого камня, оригинально изящны.
Если б от приходской церкви уездной я попал к приходской же церкви, хотя столичной, было бы другое. Если б от приходской церкви уездной я попал в мужской монастырь, Донской или Лавру например, было бы опять другое. Жизнь столичного приходского духовенства отличается от уездного только в потенции. Те же требы, то же «славленье», то же «что позвонишь, то и получишь», то же улаживанье отношений к прихожанам, унижение пред богатыми, почти пренебрежение к бедным, та же материальная сторона впереди, тот же главный фон, даже не загрунтованный лицемерием, и это нужно отнести к великой чести духовенства, оно себя не корчит Монастырь другое дело; там звонят по уставу, службу правят как предано на первом плане аскетизм, глубокие поклоны, долгая служба. Не в том вопрос, искренне ли это, а в том, где лицевая сторона. С незнакомым монах чувствует себя обязанным держать постное лицо, говорить «о Боге и его правде, о человеке и его неправде», воздыхать, повествовать о чудесах, о пользе молитвы. Попади я в мужской монастырь, одно из двух, смотря по обстоятельствам: меня возмутило бы лицемерие; если не лицемерие, то несоответствие показной стороны с действительностью: из меня вышел бы второй Ростиславов; или же бы я экзальтировался, как экзальтировались после некоторые из моих сверстников, возмечтавшие о пустыне, афонских подвигах и надевшие клобук. Но я попал не к приходской церкви, а к монастырю, и монастырю женскому, притом первоклассному, второму в империи, древнему, преданиями немного менее полному, чем Лавра, и несомненно более, чем Донской, Симонов и другие мужские. Братия (точнее, сестры) многочисленные, более двухсот. В старину он был богат и независим; более 14 000 душ приписано было к нему. В самой Москве ему принадлежала вся окружность от Москвы-реки и до Зубова, даже по отобрании крестьян. Но где же матери-игуменье и сестрам следить за имуществами? После казнь мало-помалу отрывали монастырскую землю коршуны в виде уже частных лиц и городского общества. Михаил Петрович, девиченский дьячок, которого уже я застал, под носом у самого монастыря, в самой монастырской слободке, «обелил» свой дом, выправив на него план, как на частную собственность. Кто ж станет ограждать монастырские интересы? Адвокатов не было, да и надобно, чтоб игуменья обладала
энергией матери Митрофании или гением покойного Пимена, угрешского архимандрита.Но служба правилась по уставу, более строго, может быть, нежели даже в мужских монастырях; но аскетическая жизнь ведена была не напоказ, а искренне; но сестры не тунеядствовали, а большинство прокармливалось работой, подобно тому как было полторы тысячи лет назад в Фиваиде. Впрочем, это уже общее отличие женских монастырей от мужских, удивительное, пожалуй, даже возмутительное. Монах садится на даровой хлеб, на даровую квартиру, участвует в дележе кружки. Сестра, поступая в монастырь, обязана внести приданое, купить келью и содержаться на свой счет. Кружка бывает, но какие доходы? В мужских монастырях кружка наполняется вознаграждениями за службу, молебны, панихиды, поминовение. Но монахини не правят службы, хотя помогают богослужению пением и чтением. Служит духовенство; доход, поступающий в мужском монастыре монахам, делится в женском между причтом. Причту, в свою очередь, упомянутые условия дают особенное положение, необыкновенно благоприятное для цели его духовного призвания, нигде еще не повторяющееся. Духовенство живет не жалованьем, а доходом. (Жалованье было, но чуть ли не по двадцати рублей в год; так щедро отдарили «штаты» за отписанные четырнадцать тысяч душ). По слову апостольскому, оно питается от алтаря, не обращаясь в чиновников коронной службы. Но чтобы получить доход, ему не нужно ни принимать личину постничества, ни возбуждать воображение противоположностью недосягаемого ангельского чина пред мирским, ни звонить вперегонки, ни клянчить и угодничать пред богатыми и сильными. Ангельский чин пред ним сам по себе, искренний, нелицемерно смиренный, постный и набожный; устав служебный соблюдается также сам по себе, независимо от прихотей и поползновений причта; доход от алтаря течет сам собою, условливаемый чинностью службы, историческим к монастырю уважением народа, между прочим, и строгою жизнью монашествующих. Священнослужителям остается быть служителями алтаря в самом тесном и самом чистом смысле; духовные обязанности ничем не засариваются, ничем не затрудняются.
Брат мой был из числа именно так относящихся к своим обязанностям. Помимо священнослужения для монашествующих, он поставил себе быть проповедником слова Божия. Это его была постоянная мысль, постоянное и единственное дело. В дневнике, веденном некоторое время еще до поступления на место, так он и определял себе назначение. За несколько часов до смерти последнею его мыслью была забота об одной из своих проповедей, о переписке ли ее или об исправлении ее недостатков.
Предоставляю перенестись в положение, которое кругом себя увидел и себя в нем ощутил тринадцатилетний сениор Коломенского училища, переводчик Павла Иовия. В своем брате, между прочим, он нашел того ментора, которого смутно искала душа его, который в пределах своих знаний немедленно отвечал на все запросы; а запросы были даваемы без удержу и удовлетворялись без устали и скуки; напротив, Александр Петрович в каждой прогулке не пройдет десяти шагов, чтобы не остановить следующего за ним братишку, не указать дом, чем-нибудь замечательный, не рассказать курьезного случая, о котором напоминает это место, предания, с которым связан этот угол Москвы. Брат притом же по природе был словоохотлив даже чрез меру.
Свояком доводился брату В.И. Груздев, о котором была речь в одной из предыдущих глав; шурьями были Островские, между прочим Николай и Геннадий Федоровичи, люди с академическим образованием и замечательным умом. Николай Федорович притом внимательно следил за литературой; по части снабжения книгами и журналами он был для брата почти тем же, чем для родителя нашего И.И. Мещанинов. В.И. Груздева и Островских мне пришлось видать у брата в свою кратковременную побывку, слышать их беседы, и я почувствовал себя в сфере других интересов, о которых не знал коломенский круг, мне доступный. Рассуждали о современных проповедниках, о современной литературе, о цензурной истории с письмом Чаадаева в «Телескопе» и об «Истории ересей» Руднева, тоже перенесшей цензурную передрягу, о путешествии наследника и статье Погодина по этому поводу. То были свежие новости, и они передавались с жизнью, которой недостает печатным рассказам. Ни чаадаевская, ни рудневская истории, впрочем, в печать и не проникали.
В Новодевичьем погребаются знатные русские фамилии. Могильные памятники давали случай брату знакомить меня с нравственною физиономией родов, с их взаимными отношениями, рассказывать ту часть русской истории, ему известную, которая разрабатывается теперь «Русским архивом» и «Русскою стариной». Случалось встречать и лично кого-нибудь из представителей аристократии. После взаимных поклонов и пары слов, которыми перекидывался брат с барином, я не упускал любопытствовать, и мне сообщался послужной список встретившегося, родственные связи его и то, чем они важны; сообщалось и общее понятие о сравнительной силе чинов и родовитости в России и положении фамилий при Дворе.
Тесть брата, бывший протоиерей, проводил под именем монаха Феодорита подвижническую жизнь в Донском монастыре. Раза два доводилось сопровождать к нему брата. Глубокое почтение, которое обнаруживал к нему Александр Петрович, державшийся вообще свободно и почти даже фамильярно с лицами высшими его по положению; отсутствие праздных слов со стороны Феодорита; все это уносило меня опять в иной мир, где наяву представал, так сказать, край Четиих-Миней. А Татьяна Федоровна, монахиня, чтимая братом, и совсем переносила в Четьи-Минеи. Об этой подвижнице и прозорливице я расскажу особо.
Таков был новый мир, в котором я очутился. Две-три прогулки по Москве, одна из них предпринятая для меня специально, дополнили впечатление.
На другой день приезда, как обещано, я был введен в алтарь. Несметное множество народа около монастыря, в монастыре, в самом соборе; многочисленность духовенства; величественная строгость самого собора; архиерейское служение, на этот раз даже с хиротонией, подавили меня. Служивший архиерей был невзрачен; помню, это был Дионисий, бывший Вятский или Пермский, сосланный в Москву на покой, как говорил мне тогда брат, за приносы и содержание лавочки при архиерейском дворе. В лавочке покупался чай и сахар; тем и другим кланялся архиерею проситель, а архиерей, приняв подарок, спускал его обратно в лавку для дальнейшего обращения. Низкого роста, толстоватый, Дионисий и голосом обладал не симпатичным, хотя звонким. Протодьякон и иподьяконы обращались с ним чуть не как с мебелью, небрежно, хотя и с наружными знаками почтения. Тем не менее хиротония со своим неоднократным «аксиос», с «повели» и «повелите», с хождением вокруг престола и торжественным пением, которым оно сопровождалось и которое исполняемо было мужественными голосами служащего духовенства; наконец, растроганное лицо «благоговейного диакона Александра», которого «божественная благодать проручествовала во пресвитера»: все это врезалось в меня неизгладимо.