Из Гощи гость
Шрифт:
Утром Кузёмка проснулся от тяжелого пинка, которым кто-то угостил его на новом месте. Кузёмка не сразу понял, в чем дело. Со всех сторон окутывало Кузёмку сено, а поверху по сену бегал человек, ухал, крякал, подхватывал охапки сена, которое снаружи пихали в сарай мужики, и разметывал сено равномерно по всему сараю.
— Гух!.. Гах!.. Гох!.. — выкрикивал человек на все лады.
Он носился по сеннику, мазнул по дороге Кузёмку валяным сапогом и унесся дальше, в противоположный угол. Кузёмка притаился, выждал время и, когда уханье и гоканье смолкли, высунул голову из-под сена и глянул в раскрытые двери на двор.
Он увидел стенку прируба, нагольную воеводскую шубу, бороду воеводскую поверх шубы, клином.
Кузёмка почесал свои язвы, растер смертельно нывшее колено и снова нырнул в пыльную, колкую, сладким духом повитую глубь.
XXIII. В одной беде
Так пролежал он до вечера, когда разосланные воеводою в погоню ватаги стали возвращаться на съезжий двор одна за другой. До самой темноты расхаживал по двору воевода, то входил в избу, то опять выбегал на крыльцо, охал, кричал на Никифора-губного, на Вахрамея-палача, на сторожей из темницы, хлопал себя по нагольной шубе, дергал себя за бороду. А когда вызвездило, поехал воевода со двора прочь, снарядив полусотника Мацапуру в Москву с извещением о Кузёмкиной смерти. А Никифору наказал накрепко воевода и дьякам: знали б де и помнили, что не бежал из тюрьмы мужик хворостининский, а помер в тюрьме, помер без покаяния, не признавшись в воровстве своем. И, уже пробираясь верхом на лошади по занесенной снегом улице к себе на двор воеводский, думал воевода, умом раскидывал: «Сойдет оно так… Сойдет… Время нынче смутное… Нынче Шуйский — царь; завтра Шуйский — псарь. Нынче Васька — власть; завтра Ваську — шасть. Есть уже тому очевидцы и в Можайске: идет, говорят, на Москву рать — Пашков Истома, Ляпуновы братья, какой-то Болотников еще… Сопхнут Васю; ой, сопхнут!.. А мужик чертов помер?.. Кузьма?.. Известно, помер. Убоялся государева гнева… Великого государя Василия Ивановича всея Русии… Хо-хо!.. Ну-ну!..»
И воевода въехал к себе на двор, уже развеяв кручину свою, забыв о мужике приблудном, думая только о том, как сядет он сейчас за стол, погреет себя зельем винным и пойдут ему, воеводе-хозяину, перемены: уха шафранная, мозги лосиные, белая рыбица и рыбица красная, заяц с лапшой, головы щучьи, пироги да калачи.
А Кузёмка тем временем выбился из-под сена и выглянул наружу. Пусто на дворе, пусто и темно. Только в избе у сторожей лучина горит, на оконной слюде играет. Но догорела и у сторожей лучина, вышел один из избы, постоял на крыльце, зевнул, бороду поправил — и назад в избу.
Идет ночь, хрустят и топают за стенкой кони, лают собаки на посаде. Кузёмка походил по двору вдоль тына, видит — ни хода, ни лаза: ворота заперты и калитка на запоре. Снял с себя Кузёмка армяк, попробовал захлестнуть рукавом о прясельный столб; но высок тын, не досягнуть куцатому Кузьме.
А ночь идет, тянется, проплывает точно широкой рекой, катится через двор по снегу, утоптанному за день, рыжему от навоза. Уже и первые петухи пропели, пропели и вторые; бежит время, скоро светать станет… Кузёмка ткнулся в конюшню за веревкой либо оглоблей, но заперта конюшня на этот раз, замок пудовый висит на железной скобе.
После третьих петухов, когда в окошке у сторожей снова малой зорькой вспыхнула лучина, полез Кузёмка обратно в сенник и забрался там под сено. И слышит — выходят сторожа, отпирают ворота, начинает съезжий двор полниться людьми. Сани с кожаным верхом въезжают в ворота; повинников государевых — неплательщиков и недоимщиков — гонят на правеж;
артель мужиков с топорами и пилами галдит у крыльца. Ранний час, едва обвиднело, но народ уже валом валит на двор, вертится по двору, катит в ворота, идет за ворота прочь.Кузёмка выбился из-под сена, натянул на голову шлык, свисавший по спине армяка, армяк на себе запахнул и вместе с ватагой дровосеков вышел за ворота. И по тропке, на снегу набитой, спустился вниз. Шел лугом, шел лесом, до ночи шел не оглядываясь. Только белый снег стлался внизу; только темный лес шумел над головой да древние дерева пошли к ночи, дуплистые и неохватные. Выискал Кузёмка дуб многосотлетний, молнией спаленный, залез в дупло глубокое и скорчился там под армяком.
На другой день пристал Кузёмка к обозу, тянувшемуся к Москве с щепным товаром. Ради сиротской доли Кузёмкиной, ради «мерина сведенного», сапог украденных и шубы пограбленной, ради лютой казни, которой мог ждать теперь Кузьма от своего господина все за того же «мерина», за дублёную шубу и сапоги яловые, посадили обозные мужики Кузёмку в розвальни, дали вином погреться и хлебцем заправиться. И так с обозом щепным добрался Кузёмка до Москвы, за Дорогомиловской заставой слез с саней, поклонился всему обозу земно и заулками и слободками доплелся до Чертолья. Там Кузёмка не стал стучаться в ворота, а обошел двор и перелез через плетень за огородом на задах. И пошел меж грядами, проваливаясь в снегу.
Первым, кого он увидел, был Акилла. Старик исчез из Москвы еще до того, как собрался Кузёмка за рубеж. Сгинул где-то старец, говорили — видели его на торгу, как он спорился с царем. А теперь вот стоит Акилла у колодца, руку козырем к железной шапке поднес, глядит на лохматого мужика в армяке, путающегося между гряд.
— Дедко!.. — окликнул Кузёмка Акиллу хриплым голосом, так что старик и по голосу Кузёмку не узнал. — Дедушко, старенький… — И дрогнул голос Кузёмкин, и махнул себя Кузёмка рукавом по глазам. — Да это я, Кузёмка, Кузьма Михайлов… Дедушко…
— Кузьма?!
Старик разверз широко очи, руки с клюшками развел, но кашель стал душить его, и он опустился на снег в изнеможении.
— Кузьма, Кузёмушко! — силился он молвить Кузёмке, который побежал к нему по грядам напрямик.
Кузёмка споткнулся раз и другой на рыхлом снегу, на вскопанной земле, армяк распахнулся на Кузёмке, обнажилась Кузёмкина грудь, и раны Кузёмкины глянули из-под армяка. И склонился над Акиллой приблудный мужик, на пытке ломанный, охватил по плечам Акиллу, который только и смог сквозь приступ кашля сказать Кузёмке:
— Отколь?.. Страшный ты… Ох!..
Кузёмка помог Акилле встать, и они вместе побрели к задворным избушкам за конюшней.
В избе у Кузёмки было, как прежде, чисто и порядливо. Играла девочка на лавке на ворохе тряпья. Топилась печь; котел с водой стоял на припечье.
И Матренка тоже не сразу признала Кузьму. А когда признала мужа в истерзанном мужике, черном, как земля, то стала выть, пала пластом на пол, стала корчиться, как в падучей. И ребенок заплакал с перепугу, да и Кузёмке в бороду натекает слеза. Кое-как уложили они Матренку на лавку, успокоилась она, лежит молча в изнеможении и глядит на Кузьму. Пришлось Кузёмке самому истопить себе баню.
В бане Акилла кричал на Кузёмку; задыхаясь от кашля, стучал клюшкой об пол; а потом принялся гладить Кузьму по голове поседевшей, по ногам изъязвленным, по ребрам, торчавшим, как грабли.
— Глупый ты, — словно увещевал он Кузьму, когда тот омылся наконец от всей скверны, которая налегла на него за весь его нелепый и страшный путь. — Глуп, глуп, хоть и бородушка по пуп, — твердил старик. — Ходил ты за море да по еловы шишки. Ну для чего за рубеж ходил? Спослал князь Иван. Для чего спослал? Царя Димитрия искать. Нашел ты за рубежом царя? Тьфу! И ходил ни по что и принес ничего…