Иван Болотников Кн.2
Шрифт:
— Худо, — вторил Карпушка. Мужичонка квелый, плюгавый, щелбаном свалишь. — У меня жито ишо на Рождество подъели. Надо тиуну кланяться.
— Цепом рыбу удить, — отмахнулся Семейка. — Ныне Калистрат и осьмины не даст.
— Не даст, — поддакнул Афоня, — попридержит хлебушек. Ныне жито в большой цене. Князь на черный день бережет.
— Так ить с голоду помрем, крещеные, — тоскливо протянул Карпушка.
Мужики примолкли, нахохлились, у каждого на душе — горечь полынная. На носу Егорий вешний, а хлеба посевного нет.
В мужичью кручину-беседушку врезался
— Барин едет!
Мужики глянули на дорогу. Вдоль села, покачиваясь в седлах, ехали оружные всадники с саблями и самопалами.
— Уж не князь ли? — всполошились мужики.
Впереди оружных возвышался тяжелый чернобородый наездник в богатом цветном кафтане.
— Чужой, — молвил Семейка, снимая шапку.
Встречу конникам по мутным лужам бежал деревенский дурачок Евдонька; в разбитых лаптях, драной сермяжке, дырявом войлочном колпаке набекрень; бежал торопко, размахивая березовым веником. Поскользнулся и плюхнулся в лужу, обдав переднего всадника грязью.
Чернобородый побагровел, широкое медное лицо его передернулось. Евдонька поднялся, с блаженной улыбкой вперился в барина, залюбовавшись стоячим козырем нарядного кафтана; по козырю — нити жемчужные, узоры шелковые золотные.
Всадник ожег Евдоньку кнутом. Дурачок заплакал.
— На колени!
Евдонька стоит, шмыгает длинным хрящеватым носом.
— На колени!
Могучий хлесткий удар сбивает Евдоньку с ног, валит в лужу, но в луже Евдоньке лежать не хочется, и он вновь поднимается.
Барин — лютей дьявола.
— Убью, навозное рыло!
Кнут принялся гулять по Евдонькиной спине.
— Не трогал бы христова человека, барин, — отделился от толпы мужиков Семейка. — Немой юрод.
— Не лезь!
Кнут прошелся по спине Семейки, разорвал армяк. Мужик набычился, не отступил.
— Грешно юрода сечь, барин.
Всадник поостыл: блаженные на Руси чтимы: унимая гнев, сунул кнут за голенище красного сафьянного сапога, натянул повод.
— Геть, нищеброды!
Надменный, осанистый, поехал дальше. Мужики вытащили Евдоньку из лужи, уложили подле завалины. Евдонька не шелохнулся.
— Никак преставился, братцы, — перекрестился Карпушка.
К мужикам вернулся один из господских послужильцев. Кинул несколько серебряных монет.
— Дворянин Прокофий Петрович Ляпунов блаженного полтиной жалует! Пущай новый кафтан справит аль в кабак сбегает.
— Отбегал, — мрачно бросил Семейка.
Послужилец молчаливо глянул на Евдоньку, огрел плеткой коня и помчался к Ляпунову.
— Ироды! — глухо кинул вслед Семейка.
Мужики озлобленно загалдели:
— Невинного человека загубили. Царю писать!
— Пустое, — отмахнулся Семейка. — У царя Бориса правды не сыщешь, лют он к мужику. Аль не он Юрьев день отнял?
— Где ж тогда правду сыскать? — с отчаянием вопросил Карпушка.
— Правда у бога, а кривда на земле, голуба. Вот и сыщи.
— А может, в бега податься? — молвил Афоня.
— А как словят да кнутьем? — оробел Карпушка.
— Это уж как бог даст. Коль подсобит — не словят.
Так ли, Захарыч? — повернулся Семейка к старику Аверьянову.— Бог-то бог, да сам не будь плох, — степенно отозвался Пахомий. — И бежать надо умеючи.
Пахомий Аверьянов — мужик на селе бывалый. Смолоду утек в Дикое Поле, козаковал, бился с ордынцами, побывал в татарском полоне, бежал, а помирать на старости лет притащился на родимую сторонушку.
Пока мужики судили да рядили, на село нагрянул князь Телятевский. Ехал Андрей Андреевич с одной думкой:
«Мужика ныне и в капкане не удержишь. Уж лучше житом помочь, чем вотчину оголить. Кой прок в пустой ниве?»
Молвил оратаям:
— Прослышал о вашей нужде, мужики. Без хлеба сидите. Ну да не оставлю в беде. Дам вам жита. Сейте с богом!
Мужики рты разинули: в кои-то веки барин задарма хлеб давал! В ноги повалились.
Когда Андрей Андреевич удалился в хоромы, Пахомий задумчиво произнес:
— Ох, неспроста, мужики, щедроты княжьи. Каково-то будет по осени, как хлебушек соберем?
Но мужики наперед не загадывают: житу довольны.
Весна выдалась красная, ядреная, полосы хоть сейчас засевай. Но никто в поле не поехал: ждали Чистого четверга. Вот тогда можно и страду начинать. Свят обычай!
Великий четверг воистину велик. Упаси бог обряд не соблюсти! Накануне бабы скребли и мыли избы, топили бани, мужики чистили дворы, обихаживали лошадей, выметали сор из гуменников и овинов. Но превыше всего — омовение! Надо «очистить» на весь год тело, снять грехи, изгнать из себя всякую нечисть.
В глухую полночь Афоня Шмоток сполз с полатей, запалил свечу от неугасимой лампадки и толкнул похрапывающую Агафью.
— Будет ночевать. Пора!
Агафья поднялась с лавки, потянулась, глянула в оконце, затянутое бычьим пузырем. Темь непролазная. Заворчала:
— Вот всегда так, неугомон. Спать бы да спать.
— А я грю, пора! — осерчал бобыль. — Ворон ждать не будет. Эвон сколь водицы надо притащить. Глянь, ребятни-то.
Ребятни у Афони полна изба, наберись тут «четверговой» воды. Агафья поворчала, но стала собираться. Облачилась в сарафан, повязала плат на голову и с двумя бадейками вышла из избы. Перекрестилась.
— Страшно, Афонюшка. А что, как нечистый привяжется?
— Не привяжется. Нужна ты ему, беззубая. Проворь!
Агафья застыла. Идти на реку ночью жуть как не хочется. Но и Афоня не пойдет: мужики за святой водой не ходят.
На соседнем дворе скрипнули ворота. У бобылихи от сердца отлегло. Василиса! С той хоть через погост, баба не из пугливых. Но идти вкупе нельзя: за «четверговой» в одиночку ходят, да чтоб тихо, молчком.
Соседка прошла мимо. Шла неторопко, чуть слышно ступая по тропе. Агафья — следом.
Василиса спустилась к реке, но воду черпать не стала; присела на бережок, дожидаясь утренней зорьки. И получаса не прошло, как мрак рассеялся и заалел восход. Василиса глянула на лесное взгорье, крутой подковой обогнувшее озеро. Вздохнула, подернулись очи слезами.