Хьюстон
Шрифт:
Основная часть дома была очень старой, и весь он давно нуждался в ремонте, являя собой картину крайней запущенности и заброшенности, словно располагался не только на окраине города, но и на окраине жизни. Кое-где были видны попытки немного облагородить и подновить его интерьеры, но они производили такое же грустное впечатление как неумело молодящийся человек преклонного возраста. Поначалу это угнетало, а потом я привык и даже полюбил этот «дом с привидениями» за будоражащую воображение возможность представлять себя застрявшим во времени или даже вне времени, вспоминал, словно вполголоса рассказанную старую сказку с бесконечным запутанным сюжетом.
Однажды, о чем-то замечтавшись, я свернул в коридоре не в ту сторону и, открыв очередную дверь, обнаружил себя стоящим на пороге большой комнаты, погруженной в легкий сумрак, хотя за окном ярко светило солнце. Его свет приглушал толстый
Комнаты для старших воспитанников, расположенные на втором этаже основного корпуса, были рассчитаны на двух-трех человек, что, откровенно говоря, порадовало. Мой предыдущий дом носил гордый статус лицея-интерната для одаренных детей, и был организован на средства нескольких благотворительных фондов. Находился он в престижном районе, и занимал приземистое двухэтажное здание на территории какого-то института. Все бы ничего, но жить с оравой из двенадцати человек в одной, хоть и довольно большой комнате, было порой крайне утомительно. В попытке хоть как-то уединиться, я привык спать, накрывшись с головой одеялом. При этом снаружи оставались торчать ноги, но, если было тепло, на эту мелкую неприятность можно было не обращать внимания.
Наши попечители частенько наезжали, приурочивая визиты к праздничным датам. Устраивали шумные раздачи подарков, толкали проникновенные речи, желали творческих успехов, интересовались нашими достижениями и утирали слезы умиления, любуясь мелковозрастной ребятней. Специально для них готовили обширную концертную программу, хитом которой была песня о родном доме. Все мы ее ненавидели, но исполняли очень проникновенно, хоть и нестройно. Зато она нравилась взрослым. Потом эти симпатичные и, наверняка, очень добрые люди с чувством выполненного долга разъезжались по домам, своим родным домам, увозя в пакетах ответные гостинцы. Не бог весть что, всего лишь наши работы — рисунки, поделки и всякое такое. Мне всегда было интересно, куда они их девали затем. Ведь не вешали же на стенку рядом с рисунками своих детей.
Закончилось все внезапно и просто. Не прошло и двух лет как благотворительные фонды прекратили свое существование, растворившись во времени и пространстве, а с ними и наш лицей-интернат. В общем, эксперимент закончился едва начавшись. Не скажу, чтобы у меня там было много друзей, и я особенно скучал за кем-нибудь, когда нас раскидали по разным детдомам. Меня больше беспокоила перспектива лишиться занятий в студии при художественном училище, куда я попал по протекции все тех же благотворителей. Занятия для школоты там были платные. И я мысленно уже попрощался с единственным местом, за порогом которого оставлял все заботы и тревоги своей жизни, где чувствовал себя уверенно и спокойно, погружаясь в немного безалаберную, но доброжелательную атмосферу.
Однако, меня оставили, по личной просьбе Карандаша, не очень известного, но, на мой взгляд, отличного художника, который вел группу таких же как я вундеркиндов. Это ирония, если что, про вундеркинда. Мы с ним просто подружились. Карандаш преподавал в училище уже уйму времени и был в авторитете, особенно среди студентов, которые уважали его даже не столько за опыт и знания, сколько за особую доброту и деликатность. Его трудно было вывести из себя, он никогда не кричал, не демонстрировал своего превосходства, не раздражался, даже если ты раз за разом косячил. Он частенько останавливался рядом, когда я пыхтел над заданием, вполголоса расспрашивал, советовал, рассказывал какие-нибудь забавные и поучительные истории. Иногда просто молча стоял и смотрел, как я работаю. Порою, увлекшись, я не сразу замечал его за своей спиной, и невольно вздрагивал, когда он мягким, глуховатым голосом произносил: неплохо, совсем неплохо, продолжай…
Свое прозвище он заработал привычкой носить за ухом остро очиненный карандаш,
словно какой-то столяр или плотник, и которым обычно правил наши рисунки и время от времени энергично скреб затылок. Карандаш был всегда одной, весьма приличной марки. Очень красивый, в черной деревянной рубашке, по которой шла затейливой вязью надпись «Золотая цапля», название фирмы, и поблескивал значок — силуэт летящей цапли с длинным острым клювом. Таким же острым и тонким был всегда и грифель карандаша, не очень твердый и не очень мягкий, а такой, какой надо, оставлявший на бумаге ровный, четкий след. Среди нас считалось особым шиком разжиться этим артефактом. Ходило упорное поверье, что сей предмет обязательно принесет его владельцу удачу. В каком эквиваленте она будет выражена, не уточнялось. У меня было два трофея. Один из них я потом и в самом деле удачно обменял на отличный набор акварели, правда, уже изрядно бывший в употреблении.Так вот, когда лицей закончил свое славное, хоть и недолгое, существование, всех наших очень быстро определили в другие интернаты, и я внезапно остался один. В столовой вместо привычных первого и второго, мне выдали пару сладких булочек, яблоко и пакет молока. Я ненавижу молоко. Меня от него тошнит, долго и упорно. Поэтому пришлось довольствоваться одними булочками. После обеда, придя с занятий, я помогал таскать и грузить в небольшой фургон интернатский скарб. А вечерами, сидя на пустом широком подоконнике, наблюдал как постепенно, в сумерках, безропотно умирает за окном очередной день, и размышлял о том, что ждет меня на новом месте и каким оно будет. Или читал при свете тусклой коридорной лампочки затрепанную детскую книжку без начала и конца, найденную мной под одной из коек. Речь в ней шла о бездомном мальчишке. Звали его Потеряшка, и он отличался особым даром — постоянно влипать во всякие невероятные передряги, что показалось мне тогда весьма символичным. Наконец, после нескольких дней такого неприкаянного и, откровенно говоря, голодного существования, наша бывшая директриса, вызвала меня в свой теперь уже тоже бывший кабинет. Там готовые покинуть помещение, громоздились у стен большие картонные коробки с вещами, стояли полуразобранные книжные стеллажи, на которых были свалены в беспорядке тяжелые пыльные шторы, на старой газете, брошенной на пол, высились стопки книг из интернатской библиотеки. Задумчиво перебирая лежавшие на столе счета и бумаги, она мельком взглянула не меня и сказала утомленно:
— Потерпи еще немного. Кажется, подобрали тебе место, должно получиться. Вас больших не хотят нигде брать. Он, конечно, расположен на окраине, твой новый дом. И там нет таких условий. Но куда-то тебя надо. Так уж вышло, что ты последний остался… Такая путаница в документах…
— Что будет с занятиями в студии? — этот вопрос волновал меня больше всего. Так что я даже охрип, когда решился задать его. И напряженно ожидая ответа, постарался незаметно проглотить застрявший в горле ком.
Она вздохнула еще более утомленно и посмотрела в окно. Там сияло полуденное солнце, слышался шум проносящихся мимо машин, крики, играющих в мяч детей, звонкое чириканье воробьев. Директриса поправила выбившийся из всегда безупречной укладки светлый локон, женщина она была молодая и весьма привлекательная, только немного рассеянная. За время своего недолгого директорства успела выйти замуж за одного из благотворителей, и после завершения дел, по слухам, собиралась посвятить себя мужу и воспитанию уже наметившегося наследника. Вдоволь насмотревшись на пейзаж за окном, она вспомнила обо мне и сухо сказала:
— Это не нам решать. Ты ведь понимаешь, что платить за тебя теперь некому.
Настроение сразу упало. Я как-то не думал, что все будет до такой степени плохо, и надеялся, сам не знаю на что. Но возразить мне было нечего. Оставалось только выдавить из себя:
— Да… понятно.
— Ну ладно, иди. Мне, сам видишь, некогда.
Она вновь, озабоченно хмурясь, принялась перебирать лежавшие перед ней бумаги, давая понять, что аудиенция окончена. Посидев в пустой комнате среди еще неразобранных железных остовов кроватей, на которых высились пирамиды из матрасов, подушек и одеял, и немного придя в себя, отправился в студию, попрощаться. А что еще оставалось делать?
Карандаш встретил меня в коридоре и очень удивился, когда я, запинаясь и краснея, принялся лепетать что-то о том, что больше не смогу посещать его уроки. От расстройства все никак не мог найти слова. Самому себе казался полным олухом.
— Постой-постой, — сказал он, наконец, вникнув в мое унылое бормотание. — Да ты никак нас бросить задумал. Вот не ждал от тебя такого.
Я как мог, объяснил ему ситуацию. И он, ободряюще похлопав меня по плечу, сказал:
— Иди в студию, подожди там. Только не уходи.