Грустничное варенье
Шрифт:
Она замолчала, чувствуя на языке хининовую горечь.
— А почему ты думала, что я… особенный? — мягко поинтересовался Егор и, сбросив скорость, обернулся. Лара мотнула головой и закусила губу. Внутри у нее все дрожало на ниточке. — Может, ты и права, — вдруг согласился с ней Арефьев. — Но ведь эксперимент, опыт — единственный способ разузнать, как все устроено. Разве не так всегда говорила Лиля? Она, правда, имела в виду науку. Чаще всего…
Он усмехнулся:
— Помню, однажды я раздобыл у папиного друга, химика, люминофор. Это такая краска, которая светится в темноте, знаешь? О, это было круто! Я наловил в банку тараканов, накрасил им спинки этим люминофором, зарядил под лампой… А потом выпустил. Так я узнал, что мой отец тоже умеет кричать.
— Довольно жестоко, — пришлось признать Ларе.
— Видишь ли… Я был замкнутым и довольно пугливым ребенком. —
Ларино сердце кольнуло. Про детство Арефьева она никогда не слышала, но достаточно было единственного его признания, чтобы поразительно отчетливо представить себе маленького Егора. Сидящего за столом, с растрепанной вихрастой головенкой, с кисточкой в трясущихся пальцах, окутанного отвращением и страхом цвета «электрик», который, должно быть, так похож на люминофорных тараканов, копошащихся и налезающих друг на друга в банке, словно сам сделан из них.
— Мы тоже вечно что-нибудь устраивали, — примирительно отозвалась Лара. — Просто сходили с ума. Пугали соседа, разговаривая замогильным голосом в сквозную розетку и вентиляцию. Ставили кактусам уколы с физраствором. Рвали друг другу зубы, привязав за ниточку к ручке двери. Рисовали на постельном белье зеленкой и йодом. Помню, однажды развели мыльную пену лохматым помазком в ванной и пытались побриться опасной бритвой.
— Побриться? — Егор озадаченно приподнял брови. — Зачем?
— Хотелось поскорее вырасти. И быть похожими на папу! Мамы к тому времени уже не было… Мы посчитали, раз папа взрослый и бреется, следовательно, нам надо бриться тоже, и мы станем, как он, взрослыми. Ты думаешь, это было один раз? Неделю! Неделю мы запирались в ванной и брились, пока нас не выловил папа и не объяснил, что девочек бог миловал от такого… Собственно, мы выкидывали что-нибудь почти каждый день. Прогуливали уроки. Пока…
Она осеклась, не в силах озвучить то, что вспыхнуло лампочкой в ее памяти. Все остальные ее мысли блуждали в тени, спутанные, тягучие и клейкие, как не вымешанное тесто. Хотелось погасить эту непрошеную лампочку, прикрыть глаза, замолчать, заснуть или… утонуть.
— Возьми ибупрофен из аптечки, — посоветовал Егор. Лара вяло отозвалась:
— У тебя болит голова?
— Нет, у тебя.
А ведь и правда, болит — как она раньше не заметила? Давит виски и глазницы, веки наливаются вязкой тяжестью, как перед непогодой. Во власти переживаний и воспоминаний она даже не сообразила, что ее состояние имеет вполне обыденное объяснение: мигрень. Дожили, теперь что, о ее мигренях ей будет сообщать несносный Арефьев?
— Как догадался?
— Вижу, как ты маешься. Прислонилась к стеклу, потому что оно прохладное, потерла лоб, несколько раз зажмурилась. Видимо, что-то с давлением, потому что про похмелье я бы знал, — хмыкнул он.
Лара зашуршала содержимым аптечного чемоданчика:
— Ты хоть изредка смотришь на дорогу? Вместо того чтобы пялиться на меня? — но, несмотря на едкость слов, в ее голосе было больше тепла, чем сарказма, и Егор это уловил. Приняв таблетку, она устроилась на заднем сиденье, свернувшись клубочком.
Арефьев заговорил только через несколько минут, мимолетно оглянувшись, чтобы убедиться, что Лара не спит:
— Вам повезло, тебе и Лиле. Я всегда хотел иметь брата или сестру, но мне не разрешали даже собаку. Знаешь, я редко вспоминаю о своем детстве, если честно. Детство по определению очень тяжелое время, почти невыносимое, даже если очень счастливое. У меня было счастливое, но дело вообще не в его «счастливости». Представь себе ситуацию: ты один ребенок в компании взрослых, и вдруг все начинают обсуждать что-то, о чем ты и понятия-то не имеешь, и это длится и длится. Или все смеются, а ты не понимаешь, над чем и что тут смешного. И смеешься тоже, за компанию. Видела когда-нибудь со стороны, как смеются дети? Они сначала всматриваются в лица взрослых, а потом хохочут заливисто и неправдоподобно — потому что не понимают в глубине души, что было смешного, но и лицемерить еще не научились.
Лара затаила дыхание. Она слишком хорошо представляла, о чем говорит Егор, потому что за детским смехом частенько замечала всполохи смущения и грустного недоумения. И ей всегда хотелось подбежать к растерянному малышу, приласкать и все-все ему объяснить. Но это были чужие дети, и она не имела на это права.
А Егор продолжал:
— Или, например, тебя окружают предметы, назначения которых ты не знаешь, не понимаешь, как они работают и зачем. Раздражает? Еще как! Взрослый человек может спросить, потребовать объяснений. А маленький
этого не делает. А если и делает, то объяснения родителей снова ввергают его в ступор непонимания. И так проходит не час, не пять минут — а годы. Этот мир рассчитан на взрослых. А человеческий детеныш, ко всему прочему, так долго растет… Дольше всех других млекопитающих. Как будто ты играешь в какую-то игру, правил которой не понимаешь… Ужасно несправедливо.Он помолчал с полминуты, а когда заговорил, голос его смягчился:
— Помню, рядом с нашим домом было кафе-мороженое. Еще в советское время. Кажется, квартира на первом этаже, переделанная в кафе. Называлось «Садко», и снаружи на торце дома был изображен большой корабль в завитушках синих волн и белой пены… Там было всего несколько столиков, всегда полумрак, и стены разрисованы картинами сказочного подводного мира, ну, как, собственно, в «Садко». Я не читал эту сказку, так что не понимал названия, не знал, зачем там все эти подводные чудища, а спросить не догадывался. Мне там всегда было страшно. Эти картины меня очень пугали. Но там подавали удивительное мороженое. Шариками, с сиропом, с шоколадной крошкой, в круглых блестящих металлических вазочках. И поэтому я и боялся, и жаждал походов в это кафе. Я уплетал мороженое, стараясь не смотреть по сторонам, и разрывался между желанием растянуть удовольствие и слопать мороженое скорее и убежать, чтобы перестать терпеть этот страх. Это сейчас я понимаю, что ничего страшного там не было, но тогда воображение дорисовывало так много всего…
— А я боялась мерзких рож на ковре, что висел на стене в родительской спальне, — поделилась вполголоса Лара. — А как-то раз зашла в комнату, смотрю — нет там никаких рож, это просто красно-зеленый орнамент.
— Да, мне чудилось лицо с козлиной бородкой в выщербленном полу, на первом этаже в подъезде… — кивнул Егор понимающе. — Взрослые всего этого не видят. Подумать только, целый невидимый мир. А еще помню, встретил в книге слово «метрдотель». Я не знал тогда, что во французском ударение всегда падает на последний слог, да и в ресторанах еще не бывал. Откуда мне было знать, что «метрдотэль»? И как-то раз произнес это слово вслух как «метро-дотель». Взрослые смеялись, а я не понимал, и было ужасно обидно. И чисто случайно узнал, что Бальзак, оказывается, не Оноре, а Оноре… а мне-то всегда казалось, что его имя имеет отношение к чьи-то норам. Сейчас звучит как бред.
Ларе показалось, что обращенное к ней Егорово ухо покраснело от смущения. Она впервые обращала внимание на подобную мелочь — обычно те же сведения она считывала с дымчатой мантии, клубящейся вокруг человека. Но у этого мужчины все не как у людей… Она подперла рукой голову, чтобы удобнее было поддержать беседу — и чтобы видеть собеседника. Ее неожиданно захватили его размышления.
— Так странно, что ты мне все это говоришь… Я тоже помню этот сумбур, эту кашу в голове, из которой изредка выныривало что-то путное… — задумалась Лара. — Кажется, у Лили каши было меньше… Она даже спала спокойно, на одном боку, а я всегда вертелась, ворочалась по ночам, и ноги попадали в прорезь пододеяльника… Помнишь, раньше в пододеяльниках были прорези посередине, в виде ромба? И мои ноги ночь за ночью оказывались там. А я не могла понять, почему не могу выбраться из кровати, когда вставала ночью в туалет. И меня это до смерти пугало.
— Вот-вот. Это ощущение детства — пододеяльник, в котором увязли ноги… — и Егор озабоченно замолк.
— Ты рад, что это закончилось и теперь тебе принадлежит мир? — тихо поинтересовалась Лара, переворачиваясь на спину и изучая дырчатую обшивку потолка. Ей казалось, что она летит в самолете. Волнение улеглось, таблетка уняла головную боль. И впервые за долгое время все стало почти хорошо.
Горы давно остались позади, они ехали по Ишимской равнине, и во все стороны от дороги лежали теперь степи, зеленые от весны, которая здесь наступала позже, и небольшие лесистые островки. Только что отремонтированные участки дороги, по которым джип летел, будто и не касаясь колесами земли, сменялись вдруг отрезками разбитого дорожного покрытия, с глубокими ямами, заполненными мутной водой, и вывороченными кусками асфальта. Так что Лара чувствовала себя то в самолете, то в телеге, подскакивающей на ухабах, причем с соответствующей телеге скоростью. Вспомнились слова Чехова про русские дороги: «Если бы кто посмотрел на нас со стороны, то сказал бы, что мы не едем, а сходим с ума». За сто с лишним лет мало что изменилось по этой части, думала Лара и то и дело вздыхала: как же удачно, что она не отправилась в дорогу на своем стареньком «Опеле». Возможно, он бы этого не перенес и сломался где-нибудь вдалеке от человеческого жилища.