Госпожа Бовари
Шрифт:
Общество свекрови, укреплявшей ее прямотою своих суждений и своею солидарностью с ней, было не единственною компанией Эммы: почти ежедневно принимала она знакомых. То были госпожа Ланглуа, госпожа Карон, госпожа Дюбрель, госпожа Тюваш и неизменно, от двух до пяти часов, добрейшая госпожа Гомэ, ни разу не поверившая ни одной из сплетен, распускаемых про ее соседку. Дети Гомэ приходили также в гости, их сопровождал Жюстен. Он поднимался с ними наверх, в комнату Эммы, и стоял все время в дверях, не двигаясь, не произнося ни слова. Часто даже госпожа Бовари, не обращая на него внимания, садилась при нем за свой туалет. Прежде всего она вытаскивала
Эмма, разумеется, не замечала ни его молчаливого усердия, ни его робости. Она и не подозревала, что любовь, исчезнувшая из ее жизни, трепетала вот тут, возле нее, под этой рубашкой из грубого холста, в этом сердце юноши, раскрывавшемся навстречу всем обнаружениям ее красоты. К тому же на все глядела она теперь с таким равнодушием, речь ее была так ровно ласкова, а взоры так надменны и так различны ее манеры держать себя, что трудно было отличить эгоизм от сострадания, развращенность от добродетели. Однажды вечером, например, она рассердилась на свою служанку, просившую разрешения уйти со двора и бормотавшую какие-то оправдания; потом вдруг сказала:
— Ты его, значит, любишь? — И, не дожидаясь ответа покрасневшей Фелисите, грустно прибавила: — Ну что же, беги, повеселись!
Ранней весной она приказала перекопать из конца в конец весь сад, не обращая внимания на возражения Бовари, который все же был счастлив, видя, что она проявляет хоть в чем-нибудь свою волю. Она проявляла ее, впрочем, все чаще, по мере того как поправлялась. Во-первых, она нашла способ выгнать тетку Роллэ, кормилицу, повадившуюся за время ее выздоровления частенько заходить на кухню с двумя грудными младенцами и маленьким пансионером, прожорливым, как людоед. Потом она отделалась от семьи Гомэ, повыкурила мало-помалу остальных посетительниц и даже в церковь стала ходить реже, чем заслужила полное одобрение аптекаря, сказавшего ей по этому поводу дружески:
— Вы слегка ударились было в ханжество!
Господин Бурнизьен заходил к ней по-прежнему ежедневно, после урока Закона Божия. Он предпочитал сидеть снаружи и дышать воздухом под «кущею» — так называл он беседку. В этот час возвращался и Шарль. Обоим было жарко, им приносили сидру, и они чокались за окончательное выздоровление госпожи Бовари.
Бинэ находился неподалеку, то есть несколько ниже, под стеной, поддерживавшей террасу, и ловил раков. Бовари приглашал его освежиться напитком; он был не прочь, а откупоривать бутылки — прямо мастер.
— Надобно, — говорил он, обводя ближайшие предметы и даже отдаленный кругозор самодовольным взглядом, — поставить бутылку вот так, крепко, на стол, перерезать веревочку и потихоньку, потихоньку выталкивать пробку — вот как в ресторанах, примерно, откупоривают сельтерскую воду.
Порой, однако, в самую минуту его объяснений сидр выбрызгивал им прямо в лицо; тогда священник, заливаясь густым смехом, повторял неизменно одну и ту же шутку:
— Высокое качество сего напитка бросается в глаза.
Старик был в самом деле большой добряк и нисколько не возмутился, когда аптекарь посоветовал Шарлю свезти жену для развлечения в Руан — послушать оперу с участием знаменитого тенора Лагарди. Гомэ, удивленный этою кротостью, пожелал узнать его мнение, и священник заявил, что считает музыку менее
опасною для нравственности, нежели литературу.Тогда аптекарь взял на себя защиту словесности. Театр, говорил он, борется с предрассудками и, под видимостью забавы, учит добродетели.
— «Castigat ridenbo mores» — смех очищает нравы, господин Бурнизьен! Возьмите, например, большинство трагедий Вольтера, они искусно пересыпаны философскими рассуждениями, которые обращают их в истинную школу морали и политики для народа.
— Я, — сказал Бинэ, — видел когда-то пьесу под названием «Парижский сорванец», в ней выведен тип старого генерала; автор, можно сказать, попал прямо в точку! Генерал задает головомойку молодому человеку, сыну порядочных родителей, соблазнившему простую девушку, которая в конце…
— Разумеется, — продолжал Гомэ, — есть плохая литература, как есть плохие аптеки; но осуждать огулом важнейшее из искусств кажется мне просто нелепостью, варварской средневековой идеей, достойной тех внушающих ужас и отвращение времен, когда посадили в тюрьму Галилея.
— Я знаю, — возражал священник, — что есть хорошие сочинения и хорошие сочинители; тем не менее уже само это сборище, смесь лиц разного пола, в каком-то соблазнительном помещении, роскошной светской обстановке, затем эти языческие переодевания, эти румяна, эти огни, эти изнеженные голоса — все это разве не должно в конечном счете порождать духовный разврат, вселять в человека греховные мысли и нечистые вожделения? Таково, по крайней мере, мнение всех отцов Церкви. Наконец, — присовокупил он, придавая голосу таинственность, между тем как его пальцы разминали щепотку табаку, — если Церковь осудила зрелища, значит, она была права и мы должны подчиниться ее решению.
— За что Церковь отлучает актеров? — поставил вопрос аптекарь. — В былые времена они ведь открыто участвовали в религиозных обрядах. Да, разыгрывали вокруг церковного алтаря особый вид представлений, называвшихся мистериями, — балаганные комедии, в которых законы благопристойности частенько нарушались.
Священник ограничился тем, что испустил вздох, а аптекарь продолжал:
— Это как в Библии, в ней есть-таки… знаете ли… некоторые подробности… пикантного свойства, вещи, так сказать… веселенькие! — И, в ответ на жест господина Бурнизьена, выражавший его раздражение, прибавил: — Ведь вы же сами согласитесь, что эту книгу нельзя дать в руки молодой девушке, и мне было бы очень досадно, если бы Аталия…
— Но ведь Библию рекомендуют для чтения протестанты, не мы, — воскликнул священник с нетерпением.
— Все равно! — сказал Гомэ. — Изумляюсь, однако, что в наши дни, в век просвещения, находятся люди, упорствующие в осуждении духовного отдыха, умственных развлечений, безусловно безвредных, поучительных — и даже иногда гигиенических, не так ли, доктор?
— Разумеется, — ответил лекарь небрежно, потому ли, что, держась тех же взглядов, он не хотел никого обидеть, или же потому, что у него не было взглядов.
Разговор, казалось, был исчерпан; но аптекарю понадобилось еще раз кольнуть противника.
— Я знавал священников, одевавшихся в светское платье и ходивших поглазеть на ножки танцовщиц.
— Полноте! — сказал священник.
— Да-с, знавал! — И, отчеканивая отдельно каждый слог фразы, Гомэ повторил: — Я таких знавал.
— Ну что же, они поступали неправильно, — сказал Бурнизьен, решившийся претерпеть все.
— Черт возьми, да то ли они еще делают! — воскликнул аптекарь.