Городу и миру
Шрифт:
Если это не призыв к уподоблению основополагающих принципов государственного и общественного существования "второй стороны" основополагающим принципам демократии ("контроль общественности, прессы, контроль свободного парламента"), то что это такое? Не означает ли это, что демократические принципы гражданского существования естественны для современного цивилизованного сознания и Солженицын не исключение из этого правила?
Боюсь, что неверно, будто теория конвергенции - это всего-навсего "ласкательный" миф и "эти миры друг во друга нисколько не развиваются... даже непревратимы друг во друга без насилия" (I, стр. 282). Ненасильственного превращения тоталитарного мира в демократию мы, действительно, еще не видели, но демократии сползают к социализму и без насилия: хватает собственных социально-экономических и психологических тенденций, подкрепляемых массивнейшей тоталитарной пропагандой и агентурой влияния. В остальном мире носители тотала действуют комбинировано: где силой, а где - влиянием. Верно ли и то, что "конвергенция неизбежно включает в себя принятие также пороков противоположной стороны" (I, стр. 282)? Если конвергенция произойдет под знаком социализма, это принятие неизбежно, ибо основные принципы социализма (огосударствление
Последовательная (без монополистских тенденций) демократия есть механизм удовлетворения запросов потребителя-избирателя. В эту машину, как в любую другую машину, известную нам, не вмонтированы нравственные критерии: то, что она выдает на-гора, в основном, зависит от спроса. Значит, мы снова приходим к задачам нравственной и экологической цивилизации спроса, очень трудной, однако мыслимой в условиях демократии, но исключенной в обстоятельствах тоталитарных. И, собственно говоря, Солженицын полемизирует не с принципами свободы, а с уродствами спроса. Облагораживание последнего, которое отнюдь не требует отказа от принципиальных основ демократии, синонимично тому нравственному самосовершенствованию человека и общества, о котором постоянно говорит писатель.
Солженицын в преамбуле предупреждает, что горечь, сквозящую в его Гарвардской речи, он приносит как друг. Действительно, в нижеследующем отрывке присутствует стремление пробудить в слушателях, воспринимаемых писателем как некое представительство Запада, прежде всего мужество. В чем? В самозащите от сил, посягающих на самое существование свободного мира. Не означает ли это, что Западу есть что защищать, что по сравнению с угрожающими ему силами, перед которыми он, к сожалению, склонен заискивать, теряться и отступать, Запад обладает бесспорными для Солженицына преимуществами?
"Падение мужества - может быть самое разительное, что видно в сегодняшнем Западе постороннему взгляду. Западный мир потерял общественное мужество и весь в целом и даже отдельно по каждой стране, каждому правительству, каждой партии, и уж конечно - в Организации Объединенных Наций. Этот упадок мужества особенно сказывается в прослойках правящей и интеллектуально-ведущей, отчего и создается ощущение, что мужество потеряло целиком все общество. Конечно, сохраняется множество индивидуально-мужественных людей, но не им доводится направлять жизнь общества. Политические и интеллектуальные функционеры выявляют этот упадок, безволие, потерянность в своих действиях, выступлениях и еще более - в услужливых теоретических обоснованиях, почему такой образ действий, кладущий трусость и заискивание в основу государственной политики, прагматичен, разумен и оправдан на любой интеллектуальной и даже нравственной высоте. Этот упадок мужества, местами доходящий как бы до полного отсутствия мужеского начала, еще особо-иронически оттеняется при внезапных взрывах храбрости и непримиримости этих самых функционеров против слабых правительств, или никем не поддержанных слабых стран, осужденных течений, заведомо не могущих дать отпор. Но коснеет язык и парализуются руки против правительств могущественных, сил угрожающих, против агрессоров и против Интернационала Террора.
Напоминать ли, что падение мужества издревле считалось первым признаком конца?" (I, стр. 282-283).
Р. Рейган и М. Тэтчер несколько изменили привычный для нас шаблон поведения западного государственного руководителя. Но тем не менее слабости, предостерегающе отмеченные Солженицыным, остаются и по сей день угрожающе распространенными. "Смелость" проявляется там, где она не нужна ("против слабых правительств, или никем не поддержанных слабых стран, осужденных течений, заведомо не могущих дать отпор"). Речь идет, по-видимому, о правых авторитарных или не вполне демократических режимах, об идеологии их правительств, как правило, не экспансионистских и ориентирующихся на Запад (шахский Иран, Чили, Сальвадор, ЮАР, Южная Корея, Тайвань и пр.). Но последовательное, непреклонное и дееспособное мужество в подавляющем большинстве случаев не проявляется "против правительств могущественных, сил угрожающих, против агрессоров и против Интернационала Террора". Стремление пробудить в сознании активной части западного общества ощущение угрозы, исходящей от его планетарных антагонистов, пробудить на Западе мужество эффективно противостоять этой угрозе - один из лейтмотивов публицистики Солженицына, в том числе и Гарвардской речи. Иногда (в частности - в данном случае) лейтмотив этот звучит апокалиптически грозно. Но можем ли мы, положа руку на сердце, утверждать, что опасения Солженицына за Запад ("падение мужества" - "первый признак конца") совершенно не обоснованы или хотя бы чрезмерны? Я - не могу.
Солженицына пугают и отталкивают свобода и благополучие без роста высоких духовных потребностей и тяги к их удовлетворению, без обретения приоритета возвышающих человека и общество устремлений над чисто потребительскими, гедонистическими задачами и целями. В своем обличительном пафосе он преувеличивает материальное благополучие и облегченность западной жизни, но это преувеличение возникает вполне естественно - по контрасту с его советским жизненным опытом и личными нравственными идеалами. Он говорит:
"Когда создавались современные западные государства, то провозглашался принцип: правительство должно служить человеку, а человек живет на
земле для того, чтобы иметь свободу и стремиться к счастью (смотри, например, американскую декларацию независимости). И вот, наконец, в последние десятилетия технический и социальный прогрессы дали осуществить ожидаемое: государство всеобщего благосостояния. Каждый гражданин получил желанную свободу и такое количество и качество физических благ, которые по теории должны были бы обеспечить его счастье - в том сниженном понимании, как в эти же десятилетия создалось. (Упущена лишь психологическая подробность: постоянное желание иметь еще больше и лучше и напряженная борьба за это запечатлеваются на многих западных лицах озабоченностью и даже угнетением, хотя выражения эти принято тщательно скрывать. Это активное напряженное соревнование захватывает все мысли человека и вовсе не открывает свободного духовного развития.) Обеспечена независимость человека от многих видов государственного давления, обеспечен большинству комфорт, которого не могли представить отцы и деды, появилась возможность воспитывать в этих идеалах и молодежь, звать и готовить ее к физическому процветанию, счастью, владенью вещами, деньгами, досугом, почти к неограниченной свободе наслаждений, - и кто же бы теперь, зачем, почему должен был бы ото всего этого оторваться и рисковать драгоценной своей жизнью в защите блага общего и особенно в том туманном случае, когда безопасность собственного народа надо защищать в далекой пока стране?Даже биология знает, что привычка к высоко-благополучной жизни не является преимуществом для живого существа. Сегодня и в жизни западного общества благополучие стало приоткрывать свою губящую маску" (I, стр. 283-284).
Чтобы покончить с биологическим аспектом проблемы, заметим: на шкале жизни существуют два экстремума: с одной стороны, уничтожительное, ведущее к деградации или гибели неблагополучие, с другой - чрезмерное, расслабляющее, демобилизующее сверхблагополучие, резко снижающее приспособительные потенции вида или особи.
Оптимум находится посередине - жизнь, требующая активности и постоянных усилий, но усилий не чрезмерных, не уничтожительных, преград здоровых, но не непреодолимых. Однако человек - не животное. И если при экстремальном (уничтожительном) дефиците средств к существованию (типа эфиопского, камбоджийского, советского ряда голодных лет и пр.), при тотальной нужде, укрепленной тотальным насилием, человек не властен улучшить свое катастрофическое положение, то при избытке свободы и жизненных благ он всегда может ограничить себя целесообразными рамками их использования. На то даны ему разум, воля и способность к выбору. На экстремуме свободы и благополучия все остается в его руках (от излишнего всегда можно отказаться) - на противоположном конце шкалы (нищета, отсутствие необходимого) он ничего не может улучшить, не изменив основополагающих свойств социальной среды, его угнетающих. А как трудно менять подобные обстоятельства, мы уже знаем. Человечество тысячелетиями боролось за удовлетворительный уровень свободы и жизненных благ. В нескольких странах (примерно 15% земного населения) оно его добилось. В этих странах теперь и возникает вопрос - как распорядиться достигнутым. Это - эпохальный, решающий для человечества рубеж, и неудивительно, что в своих размышлениях о Западе Солженицын уделяет этой проблеме так много места. Когда достигнута "независимость человека от многих видов государственного давления, обеспечен большинству комфорт, которого не могли представить отцы и деды", человеку проницательному становится ясно, что эскалация самоублажения - это не самоцель, и что будущее человечества зависит от того, как оно распорядится своими возросшими возможностями. Именно в этой точке человек может доказать, что он - не животное, обреченное погибнуть от ожирения (или от распутства, на что животные неспособны), но увидеть всю ресурсоемкость, всю необъятность и неотложность своих дальнейших задач нравственных, самооздоровительных, творческих, познавательных, геополитических, в том числе самозащитных, экологических. Последние, кстати, на Западе, в частности в США, становятся с каждым днем все эффективнее. В этом отрывке Солженицын приводит лишь один пример гедонистического пренебрежения своим человеческим и гражданским долгом "когда безопасность собственного народа" (почему и не свою, личную?) "надо защищать в далекой пока стране". Но если учесть всю совокупность названных и не названных нами насущных, не могущих быть отложенными задач, возникающих по обретении обществом свободы и, казалось бы, благополучия, то мы увидим, что это благополучие мнимое. Всегда будут существовать (в идеальном случае - поступательно разрешаемый) дефицит ресурсов и потребность в напряженных усилиях, необходимых для достойного и надежного существования человека в масштабах планеты, а позднее - и более широкой системы.
Уровень задач, которые ставят перед собой человек, человечество, должен быть радикально повышен. В Гарвардской речи, как почти всегда, Солженицын формулирует эту задачу в религиозных терминах, что лишает ее релятивистской расплывчатости, антропоцентрической ограниченности и придает ей нравственную опору вне человека. Безрелигиозное миропонимание ощущается им как трагическое и тупиковое, как болезнь в равной степени обеих частей человечества - свободной и порабощенной тоталом. Мы уже говорили о принципиальной ошибочности такого отождествления в чем бы то ни было - о принципиальном различии возможностей человека в этих двух мирах (в том числе и возможностей мировоззренческих). Перед молодежью свободного мира, весьма критически относящейся к своим отечествам, склонной идеализировать угрожающую всему миру тоталитарную ситуацию, нельзя не подчеркивать тупиковости последней - в отличие от западной, тяжелой, опасной, но внутренне отнюдь не тупиковой ситуации. Не тупиковой, если Запад сумеет себя защитить. Во всяком случае, цeны, которые должны заплатить за возвышение своих задач, своего достоинства человек Запада и человек тоталитарного Востока, несоизмеримы. В Гарвардской речи Солженицын, к сожалению, не всегда акцентирует эту несоизмеримость и вытекающую из нее необходимость "политико-социальных преобразований" (I, стр. 296) тоталитарного мира. В конце своего выступления он говорит:
"Путь, пройденный от Возрождения, обогатил нас опытом, но мы утеряли то Целое, Высшее, когда-то полагавшее предел нашим страстям и безответственности. Слишком много надежд мы отдали политико-социальным преобразованиям, - а оказалось, что у нас отбирают самое драгоценное, что у нас есть: нашу внутреннюю жизнь. На Востоке ее вытаптывает партийный базар, на Западе коммерческий. (Апл.) Вот каков кризис: не то даже страшно, что мир расколот, но что у главных расколотых частей его - сходная болезнь" (I, стр. 296).