Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Городу и миру
Шрифт:

"В теплых светлых благоустроенных помещениях НИИ ученые-"тoчники" и техники, сурово осуждая братьев-гуманитариев за "прислуживание режиму", привыкли прощать себе свою безобидную служебную деятельность, а она никак не менее страшна, и не менее сурово за нее спросится историей. А ну-ка, потеряли б мы завтра половину НИИ, самых важных и секретных, - пресеклась бы наука? Нет, империализм. "Создание антитоталитарной культуры может привести и к свободе вещественной", - уверяет Телегин, - да как же это себе вообразить? Полный рабочий день ученые (с тех пор как наука стала промышленностью - по сути квалифицированные промышленные рабочие) выдают вещественную если не "культуру", то цивилизацию (а больше - вооружение), именно вещественно укрепляют ложь, и везде голосуют и соглашаются и повторяют, как велено, - и как же такая культура спасет всех нас?

За минувшие от статьи Телегина годы много было общественных поводов, чтобы племя гигантов хоть бы плечами повело, хоть бы дохнуло разик, - нет! Подписывали, что требовалось, против Дубчека, против Сахарова, против кого прикажут, и, держа шиши в карманах, торопились в курилки развивать "отраслевую подкультуру" и ковать "могучую методологию".

А может быть и психиатры института Сербского

той же "тройной моралью" живут и гордятся своей "внутренней свободой"? И прокуроры иные, и высокие судьи?
– среди них ведь есть люди отточенного интеллекта (например Л. Н. Смирнов), никак не ниже телегинских гигантов.

Тем и обманчива, в том и путана эта самодовольная декларация, что она очень близко проходит от истины, и это веет читателю на сердце, а в опасной точке круто сворачивает вбок. "Ohne uns!" - восклицает Телегин. Верно. "Не принимать культуру угнетателей!" - верно. Но: когда? где? и в чем не принимать? Не в гардеробной после собрания, а на собрании - не повторять, чего не думаешь, не голосовать против воли! И в том кабинете - не подписывать, чего не составил по совести сам. Какую там "культуру" отвергать? Никто и не навязывает "культуры", навязывают ложь - и всего-то лжи нельзя принять, но - тотчас, в тот момент и в том месте, где ее предлагают, а не возмущаться вечером дома за чайным столом. Отвергнуть ложь - тотчас, и не думать о последствиях для своей зарплаты, семьи и досуга развивать "новую культуру". Отвергнуть - и не заботиться, повторят ли твой шаг другие, и не оглядываться, как это распространится на весь народ.

И потому, что ответ так ясен, стянут к такой простоте и прямоте, - от него всем блеском красноречия увиливает анонимный идеолог высокомерного, мелкого и бесплодного племени гигантов(.

А кто не способен идти на риск - избавьте нас пока в нашей грязи, в нашей низости от ваших остроумных рассуждений, обличений и указаний, откуда наши русские пороки" (I, стр. 102-103. Курсив и разрядка Солженицына).

Последний абзац этого отрывка - одно из тех мест в "Образованщине", которые позволили некоторым оппонентам в очередной раз упрекнуть Солженицына в ксенофобии: "ваши" (выд. Д. Ш.) остроумные обличения и указания и "наши русские (выд. Д.Ш.) пороки". Но ведь в тех псевдонимных сочинениях, которые он рассматривает, и выделены русские исторические и психологические пороки, а не подсоветские. Неудивительно, что Солженицын чуток к этим упрекам не менее, чем еврейская часть российской интеллигенции, отождествляющая себя с Россией, - к действительным или мнимым намекам на ее национальное происхождение, якобы предопределяющее ее чужеродность отчизне. Есть ли такой намек в словах Солженицына? В них не сказано ничего, вроде: "А кто не принадлежит к нашему племени - избавьте нас пока" и т. д. А сказано четко: "Кто не способен идти на риск, избавьте нас пока в нашей грязи, в нашей низости от ваших остроумных рассуждений, указаний и обличений..." Адресат этого сурового отстранения выбран по принципу нравственного, а не национального контраста. А главное - сразу же после этого максималистского отказа внимать обвинителям, ничем всерьез не рискующим (хотя и для выходящих в Самиздате под псевдонимами, замечу от себя, риск всегда не мал), следует однозначный вопрос: "И как же при этом центровая образованщина понимает свое место в стране, по отношению к своему народу?" (I, стр. 103. Выд. Д. Ш.). Никакого отлучения какой-то части "образованщины" от русского народа ни здесь, ни далее Солженицын не провозглашает. И со своим будущим многолетним оппонентом Григорием Соломоновичем Померанцем полемизирует он безупречно уважительно, вполне на равных, иногда - сочувственно, не выражая и тени сомнения в праве еврея Померанца размышлять о судьбах России.

То, как "центровая образованщина понимает свое место в стране, по отношению к своему народу", по-видимому, в значительной степени предопределено реакцией образованного слоя на собственный исступленный вековой культ народа (к чему приведший?), на опостылевший и лицемерный марксистско-ленинский (тоже в истоках - интеллигентский) культ мессии пролетариата. В этой реакции классово "второсортная" (даже не класс, а "прослойка") для большевизма интеллигенция утверждает свою духовную творческую и (хотелось бы ей того, но беспощадно отрицается опытом) нравственную самоценность; так она защищает свое право на самостоятельное, а не служебное место в жизни. И, как при всяком безоглядно реактивном отталкивании от ложных догм, интеллигенция влетает в другую крайность. Отрицание превосходства работающих физически над работающими умственно приводит ее не к утверждению их человеческой равнозначности, не к оценке тех и других по их личным нравственным (каждого человека в отдельности, но не всей категории скопом) качествам, а к уничижению и даже отрицанию того феномена, который и почвенническая и революционная традиции именуют народом. Солженицына это уничижение и это отрицание болезненно ранит. Как мы увидим, он не отказывает в наличии неомертвевших душ ни народу, ни интеллигенции. Но это ниже, а пока (речь идет о столичной "образованщине")

"И как же при этом центровая образованщина понимает свое место в стране, по отношению к своему народу? Ошибется, кто предположит, что она раскаивается в своей роли прислужницы. Даже Померанц, представляющий совсем другой круг столичной образованщины - непристроенной, неруководящей, беспартийной, гуманитарной, не забудет восхвалять "ленинскую культурную революцию" (разрушала старые формы производства, очень ценно!), защитить образ правления 1917-22 годов ("временная диктатура в рамках демократии"). И: "деспотического отношения со стороны победивших революционеров обыватель, разумеется, вполне заслуживает. Его трусость, его раболепие воспитывает деспотов". Его раболепие, не наше!.. А чем же центровая образованщина ведет себя достойней так называемого "обывателя"?" (I, стр. 103-104. Курсив и разрядка Солженицына).

Как это часто бывает у Солженицына, здесь мимоходом сделанное замечание уточняет чрезвычайно важный вопрос. Померанц приветствует "ленинскую культурную революцию" (???) за то, что она "разрушала старые формы производства". "Очень ценно!" - саркастически откликается на это Солженицын. По сей день значительная часть даже весьма оппозиционной подсоветской и преобладающая часть еще свободной или томящейся под авторитарным гнетом зарубежной интеллигенции считают заслугой коммунизма то, что является одним из

самых порочных его шагов. Я имею в виду разрушение частнохозяйственных форм производства и создание "ничейного", моноцентрализованного социалистического хозяйства. Солженицын в своей публицистике (и мы это еще увидим) говорит об экономике лишь между прочим, изредка, по ходу дела, но нигде не поддается этому заблуждению. Ценность частнохозяйственной свободной инициативы по сравнению с деспотическим, разрушительным "единоплановым" бесплодием для него несомненна. Нет у него и свойственных многим инакомыслящим иллюзий относительно 1917-1922 годов. Он хорошо изучил этот период и воспринимает его идеализацию как недомыслие. И в последнем риторическом вопросе этого отрывка (с его курсивом) он прав: ничем основная масса образованного слоя не "ведет себя достойней так называемого 'обывателя'". Она и есть этот обыватель - так же, как преобладающая часть людей, работающих физически. С той только разницей, что ей больше известно и понятно и потому в ее жизни больше двоедушия субъективно осознанной лжи. Солженицын не раз еще скажет в "Образованщине" о том, что вся обволакивающая современников ложь технически исполняется ее умом и ее руками. Ею создается все то, что она сама же квалифицирует как псевдокультуру. Его потрясает, что ни раскаяния в уже содеянном, ни чувства греховности своего нынешнего двоедушного поведения у основной массы образованного слоя нет. Этот слой как правило (исключения - есть) не кается ни перед самим собой, ни перед не существующим в его глазах народом. Очертив преобладающее отношение "образованщины" к народу ["никакого народа нет (курсив Солженицына), в этом снова они сходятся" (I, стр. 105)], к исчезающему с развитием передовой технологии крестьянству ["мужик не может возродиться иначе, как оперный" (I, стр. 105), а Солженицын уверен, что в оптимальном варианте развития мира крестьянство опять начнет численно увеличиваться], писатель задает важнейший для него вопрос:

"Но если идеологи образованщины так понимают общее положение народов, то как тогда - национальные судьбы? Обдумано и это. Померанц: "Нации локальные культуры и постепенно исчезнут". А "место интеллигенции - всегда на полдороге... Духовно все современные интеллигенты принадлежат диаспоре. Мы всюду не совсем чужие. Мы всюду не совсем свои".

В таком интернационализме-космополитизме было воспитано все наше поколение. И (если отвлечься - если можно отвлечься!
– от национальной практики 20-х годов) в нем есть большая духовная высота и красота, и, может быть, когда-нибудь человечеству уготовано на эту высоту подняться. Такой взгляд достаточно владеет сейчас и европейским обществом. В ФРГ это приводит к настроению не очень-то заботиться об объединении Германии, ничего мистически необходимого в немецком национальном единстве, мол, нет. В Великобритании, еще с иллюзорной хваткой ее за мифическое Британское содружество и при чутком возмущении общества против малейших расовых утеснений, это привело к тому, что страна наводнилась азиатами и вест-индцами, совершенно равнодушными к английской земле, культуре, традициям и только ищущими пристроиться к уже готовому высокому стандарту жизни. Так ли уж это хорошо? Не нам издали судить. Но век наш вопреки прорицаниям, порицаниям и заклинаниям оказался повсюдным сплошным веком оживления наций, их самосознания, собирания. И чудодейственное рождение и укрепление Израиля после двухтысячелетнего рассеяния - только самый яркий из множества примеров" (I, стр. 105-106. Курсив Солженицына).

Здесь важно для нас то, в чем, как правило, отказывают Солженицыну оппоненты: четкое признание им "большой духовной высоты и красоты" "интернационализма-космополитизма" - высоты, на которую "может быть, когда-нибудь человечеству... уготовано подняться". Может быть, если этому служить, это строить. Но чем служить и как строить, не посягая на свободу и своеобразие наций и не становясь орудием силы, которая использует это высокое устремление в интересах своей экспансии? Вот вопросы вопросов. "Интернационализм-космополитизм", в котором "было воспитано все наше поколение", пришел к нам, а до нас еще к поколению наших родителей, в значительной степени через коммунистическую доктрину. Не объясняет ли это ее притягательности для интеллигенции, всегда, действительно, в существенной части своей более космополитической, чем остальное население? И не в космополитизме ли состоит секрет того, что малые нации, инородцы российские и других империй и, в первую очередь, особо дискриминируемые евреи массами потянулись к этой отменяющей нации с их неравенством доктрине? Не отсюда ли "латышские штыки и мадьярские пистолеты" (I, стр. 107) во всероссийской, а не только русской судьбе революционных лет? Солженицын говорит о росте национализма в XX веке не как о положительном по сравнению с интернационализмом-космополитизмом качестве нашей эпохи, а как о некоей ее данности, о ее неотъемлемом свойстве, которое нельзя игнорировать.

Хочу мимоходом заметить: возрождение национализма в XX веке привело ко многим бедам, ко многим войнам, к эскалации насилия, что зачастую коварно провоцируется той силой, которая объявила себя главной носительницей интернационализма в истории. Израиль возник не только из-за вспышки национального самосознания мирового еврейства, но и как реакция на катастрофу 1933-1945 гг. Вторая форма этой реакции - тяготение еврейства к не препятствующей ни ассимиляции, ни национальной жизни Америке: в США живет в два раза больше евреев, чем в Израиле. Солженицын сам говорил в Нобелевской лекции, что мир стал "обнадежно единым и опасно единым". И народы, добившиеся независимости от колонизаторов, поставляют массу иммигрантов в бывшие свои метрополии, образуя все более ассимилированную, но культурно неполноценную диаспору в исподволь ими оккупируемых развитых странах, о чем с тревогой говорит Солженицын ("Так ли уж это хорошо?"). Его пугает национальное обезличение:

"Нация, как и семья, есть природная непридуманная ассоциация людей с врожденной взаимной расположенностью членов, - и нет оснований такие ассоциации проклинать или призывать к исчезновению сегодня. А в дальнем будущем видно будет, не нам" (I, стр. 107).

Ни проклинать, ни отменять сегодня эти вполне реальные ассоциации, разумеется, не нужно, да и невозможно. Но наше самое дальнее будущее зависит немало от нашего нынешнего поведения. Какую же из тенденций нам поддерживать преимущественно, ради этого будущего? Солженицыну 1974 года ближе, роднее доктрина почвенническая - самолечения, самоспасения на почве отечественных традиций. Но, во-первых, он не изоляционист (мы это уже видели и еще увидим), а во-вторых, он отлично осознает нравственные опасности самого благого в своих намерениях почвенничества, когда восклицает:

Поделиться с друзьями: