Гопакиада
Шрифт:
С этого момента пути назад для элиты сословия уже не было. Гражданская война плавно перешла в бойню на уничтожение с элементами геноцида, причем начало процессу положило (под Батогом) восставшее сословие с подачи элит, стремящееся повязать всех кровавой круговой порукой. Если раньше с пленными поступали в соответствии с нравами и нормами эпохи, теперь поголовное уничтожение вместо показательной репрессивной акции становится системой. В ответ на что власти начали действовать в рамках Уголовного кодекса, а бандиты (именно так!), не в силах устоять перед мощью государства, принялись искать помощи за рубежом.
Но вот какую именно, на каком основании и в каком качестве? Юридически-то они — по-прежнему подданные Короны, чего и не думают отрицать, и хлопочут об изменении подданства при сохранении сословного статуса и привилегий. И ни о чем больше. Ни о какой «державе» или хотя бы «пред-державе» речи нет. В достаточно обильной документации речь идет только о Войске. Сословие в рамках своего «военно-демократического» понимания искало нового суверена, как некогда,
Любопытно вот что. Выговский, как ни крути, ученик иезуитов, полиглот, интеллектуал, владелец огромной библиотеки. Помышляй он о собственной державе (или хотя бы о провозглашении некоей «нации»), эта идея, бесспорно, была бы хоть как-то отражена в его знаменитом «Манифесте». А этого нет. Именно потому, что книжнику-гетману было очевидно: такое невозможно, поскольку не может быть. Законы, традиция и цвет юридической мысли того времени — от Базена до Гоббса — о государственности говорят предельно четко. Государство не может возникнуть с бухты-барахты. Только на основе «народного соглашения» и в форме монархии, «Волей Божьей» воплощающей в себе государственный суверенитет. Или в форме республики, но опять-таки основанной на «народном соглашении».
Второй — казалось бы, подходящий — вариант уже был тогда апробирован: издавна в Швейцарии, с недавних пор — в Голландии и аккурат в описываемое время — в Англии. Но, увы, не подходил по двум причинам. Во-первых, для учреждения республики мало выраженной воли одного сословия, необходимо солидарное решение «общин». То есть и казаков, и мещан, и духовенства, и крестьянства. А собирать что-то типа парламента или Земского Собора, в отличие от казацкой рады, имеющего право решать подобные вопросы, лидеры мятежников не собирались. Прежде всего потому, что даже не догадывались о существовании такого варианта. Но если бы и догадывались, все равно не стали бы. Ибо на этом самом «парламенте или Соборе» крестьянство неизбежно потребовало бы себе тех же прав, что и военное сословие. Земли, так сказать, и воли. Что никак не устраивало старшину, сражавшуюся именно за землю (и соответственно, за крепостных). Но и пренебречь этим естественным требованием старшина никак не смогла бы, поскольку речь шла не просто о «быдле», а о «быдле» многочисленном и вооруженном. Иными словами, «республика общин» — как в Швейцарии или Голландии — противоречила заветным планам казацкой элиты, а «республика элит», как в Венеции или той же Польше, неизбежно спровоцировала бы жесточайший бунт (гражданскую войну), чем не замедлили бы воспользоваться поляки. И наконец, юридическим фундаментом республики могли быть либо ссылки на традиционные, общинные ценности (Швейцария), либо «Волю Божью», но — как в Англии — в протестантском толковании. Ни то, ни другое для Малороссии не подходило: традиционная община там давно умерла, а протестантские установки для православного населения, в первую очередь для духовенства, слово которого в этом плане определяло все, были попросту неприемлемы.
Учреждение «своей» монархии было еще иллюзорнее. То есть велеть киевским ювелирам смастерить корону, крикнуть «Любо!» и напялить ее на макушку Хмельницкому старшина вполне могла. И что? Теоретически, конечно, в данном случае волю «общин» можно и не учитывать, но принцип «Воли Божьей», когда монаршья власть есть земное отражение Власти Небесной, никуда не денется: благословение и одобрение Церкви необходимы. Даже на уровне атрибутики — годилась не всякая корона, а конкретная, посланная, предположим, Папой или, на худой конец, одним из православных Патриархов. Уместно вспомнить «литовский» прецедент, когда Витаутас, уже возглашенный в Ватикане королем, реально королем так и не стал, поскольку та самая корона была по пути в Вильно похищена поляками, а дубликата из Рима престарелый князь уже не дождался. А также прецедент «валашский», когда Михай Храбрый, объединив на пару месяцев Валахию, Молдову и Трансильванию, короновался старой короной венгерских королей, но так и не был признан, поскольку корона оказалась поддельной, а Церковь не одобрила коронацию. Излишне говорить, что благословения не предвиделось. Ни от Папы (незачем ему вредить Польше, да и для православной Малороссии он не авторитет), ни от кого-то из Вселенских Патриархов, подконтрольных Порте (с какой стати султану санкционировать возникновение новой христианской монархии?), ни от Патриарха Московского (один Царь в Православном Мiре!). Ну и, само собой, никакого признания не приходилось ждать от легитимных монархов, хоть Европы, хоть Азии. Что было тогда (да и ныне есть) важнейшим условием «состоявшейся государственности», «самоволка» же стала бы таким оскорблением монаршей «корпорации», что вполне могла спровоцировать создание коалиции против нарушителей «божественного права».
В обильной переписке Хмельницкого с зарубежными суверенами все письма выдержаны в одной и той же стилистике: гетман пишет со всеми надлежащими словесными узорами, адресаты, вплоть до князя, пардон, Трансильвании, отвечают гетману в сухой, снисходительной манере. Особо же импульсивные товарищи, вроде крымского хана, не отказывают себе и в удовольствии напомнить партнеру, где конкретно его место. Как равный равному пишет только Кромвель, но легитимность Кромвеля к этому моменту, мягко говоря, сомнительна; он сидит на штыках, правда, прочно, однако режим держится исключительно на его личности.
Итак. О «союзе держав» речи не было. 8 января 1654
года в подданство Москве вступало всего лишь сословие. Причем маргинальное, с точки зрения тогдашнего права находившееся (после нарушения Зборовского мира и Батогской бойни) вне закона, по статусу аналогичное, скажем, пиратам Ямайки того же периода. Получив право присягнуть далеко не сразу, а после многократных, униженных просьб, по причине (едва ли не единственной, ибо воевать с Польшей Москва совершенно не хотела) обязательств православного Царя перед православным Мiром. И вступало в подданство сие сословие, так сказать, «голым и босым», не присоединяя к Московскому царству ни пяди земли. Поскольку территория, где оно обитало и которое de facto контролировало, с точки зрения международного права оставалось законной территорией Речи Посполитой. Примерно как с точки зрения этого мало с тех пор изменившегося права остаются de jure грузинскими Абхазия и Южная Осетия. А следовательно, принимая присягу, Москва обязывалась не только вернуть уголовникам и сепаратистам официальный статус, но и сделать их пребывание (и собственность!) на занятых явочным порядком землях легитимным, выведя Малороссию из-под юрисдикции Варшавы по общепризнанному и неоспоримому в те времена jus expugnatio — праву завоевания. Не более. Правда, и не менее.Перебор
История того, что в московской переписке тех лет называется «великим Ивашки Выговского воровством», достаточно известна, пересказывать ее в подробностях нужды нет. Гетман сносился с поляками, несогласные с ним полковники (а таковых было большинство) информировали Кремль, Кремль взвешивал и требовал доказательств, — а потом в Гетманщине появились поляки Анджея Потоцкого и Юрия Немирича, получившего от друга-гетмана огромные земли на Полтавщине. И полыхнуло.
Первый блин, правда, был комом. Вождь Полтавского восстания Мартын Пушкарь пал в бою, второй лидер, запорожский кошевой Яков Барабаш, угодив в плен, сложил голову на плахе. Российское войско, ведомое Григорием Ромодановским, застряв под Конотопом, проиграло сражение не столько казакам Выговского, как любят утверждать мифологи (они если в чем и отличились, то только в избиении пленных после боя), сколько крымской орде, вызванной на подмогу мятежным гетманом. Собственно, эта конфузия, изображаемая подчас чуть ли не как «битва века», была поражением довольно условным. Татарам удалось заманить в засаду и вырубить лишь малую и не лучшую часть московского войска — дворянскую конницу под командованием Семена Пожарского (около 5000 сабель), да и то, в сущности, лишь из-за неосмотрительности отчаянно храброго, но совершенно бестолкового рубаки-князя. Основная же часть армии Ромодановского отошла от Конотопа в полном порядке, огрызаясь огнем, поскольку, лишившись конной силы, продолжать серьезные боевые действия было не с руки. С точки зрения стратегии итог оказался, скорее, в пользу Москвы: изучив причины неудачи, она с этого момента навсегда отказалась от дворянского ополчения, рыхлого, плохо обученного и совершенно недисциплинированного, сделав упор на регулярную кавалерию. Что же до Ивана Евстафьевича, то весь его выигрыш, по сути, заключался в сиюминутной эйфории от яркого успеха. И все. Ромодановский, отступив за недальнюю границу, переформировывал полки, готовясь к новому походу, а на территории самой Гетманщины развернулся мятеж, по сравнению с которым восстание Пушкаря выглядело невинной шуткой. Напуганные ордой города приходилось брать с боем, и далеко не всегда получалось, крестьяне брались за вилы, добравшись даже до самого Немирича, а казацкие полки один за другим объявляли об отказе в подчинении гетману.
Думал ли Выговский, что все получится именно так? Наверное, все-таки нет, иначе бы и не начинал. Но как умный и опытный человек такую вероятность не мог не учитывать. Поэтому подстраховывался на полную катушку, стараясь учесть все. Против упреков в измене православию — договоренность с митрополитом, гневом которого уверенно грозил мятежникам. Против Москвы, которая утираться не станет (столько средств вложено!) — польские «союзники». Против излишне нагло диссидентствующей старшины — эшафот (чем, в самом деле, Яшка Барабаш лучше Осипа Гладкого, казненного Хмельницким за неподчинение гетманскому курсу?). Против запорожцев, которые любой твердой власти враги, а равно и наиболее смелого «быдла», которое взбунтуется, увидев первого же вернувшегося пана, — полки немецких и венгерских ландскнехтов. Короче говоря, учтено было решительно все.
Кроме уровня народного возмущения. Как бы талантлив и опытен ни был Иван Евстафьевич, не было у него той звериной — «ельцинской», что ли, — интуиции, которой в полной мере был наделен Хмельницкий и которая делает человека не просто лидером по должности, а вождем народа, способным в переломные моменты истории улавливать малейшие колебания настроений масс, оседлывать их и всегда оставаться на гребне. К бунту он был готов. Но вот что бунт окажется настолько масштабным, а тем более что от него, такого предусмотрительного, казалось бы, оседлавшего удачу, начнет бежать старшина, хорошо осведомленная о преференциях, определенных ей Гадячским договором, предвидеть не сумел. И что уход «москалей» никак не разрядит ситуацию, что горожане, которым он подчеркнуто покровительствовал, щедро раздавая «привилеи», станут закрывать перед ним ворота, что мобилизация казаков если кое-как и пойдет, то лишь под угрозой децимаций, что, наконец, реестровые, услышав на Гармановской Раде о своем грядущем шляхетстве, которым они обязаны лично ему, Выговскому, поднимут докладчиков на копья, — к этому тоже вряд ли был готов. А потому заметался.