Глубина
Шрифт:
Луговой свежестью тянуло с того берега. Раздольная ширь, отгороженная от людей густой листвой, зеленым шумом, хорошо известными запахами, тревожила Фаворита. Сгоняя соринки с глаз, он выгибал, сколько позволяла привязь, онемевшую шею, видел луг. Там, казалось ему, все было иное: солнце, небо. Гулял там вольный ветер, гнал по ровной глади короткие серебристые поблески.
Еще недавно жокей Толкунов выводил Фаворита в прохладу раннего сизого утра. Не спеша добирались до поля, где небо раздвигалось, далеко оттесняя край земли. И к нему, недоступному, размытому дымом, скакал Фаворит. И будто бежал навстречу, вырастал лес, еще хранящий ночную мглу. По лесной дороге, по
Леха и Грахов допивали бутылку. Стаканом, где еще оставалось полглотка водки, Грахов черпнул из ведра воды, запил и откашлялся. Грахов услышал, как заржала лошадь, но не обернулся, следил за собой: что делается в нем внутри? Слушал себя и думал: лучше было бы не пить по второму разу.
Подождав, справившись с собой, вспомнил: Фаворит подал голос.
— Все-таки она умница, — сказал он, оживляясь. — Классная лошадь. Ты ее зря.
— Верно, зря, — легко согласился Леха. — Характер тяжелый. С похмелья я своих дома гоняю. Дурь прет.
— Их на войне семь миллионов полегло. Которые уцелели — на колбасу.
— Верно, нет лошадей, — отозвался Леха, доливая себе остаток из бутылки. — Техника пошла. Сложная, автоматы. Век такой. Возьми самолет…
— Кстати, насчет самолета, — вспомнив, прервал его Грахов. — Та же корова, как сказал один кибернетик, сложнее ТУ-104.
— Да ну? Псих, наверно, был. Как же это?
— Надо полагать… — Грахов помедлил, довольный, что озадачил Леху. — Молоко она дает, буренка. Вот в чем сложность…
— Ишь ты, загнул, — изумился Леха. — Хитро… Хотя, взять мою машину, она тоже молоко дает, — подмигнув Грахову, сказал он. — Ты-то ведь понимаешь. Ваш брат, скажем, труды создает, а меж собой, слышал, вроде шутит: детишкам на молочишко. А?
Тоже довольный, прямо посмотрел на Грахова, засмеялся.
— Лошадь хорошая, — повторил Грахов. — И зарабатывает куда больше нас.
— Иди ты!
— Не знал, что ли? Тысяч сто золотой валютой в год.
— Брешешь, — отмахнулся Леха. — Ученый, вот и вешаешь мне лапшу на уши. — Помолчав, расслабленно, ласково сказал: — Но ты парень ничего. Я думал, морду воротит, брезгает.
— Ну зачем, — растрогался Грахов. — Я сам не люблю, когда наш брат чванится. Искупаюсь я.
Он разделся, боязливо вошел в воду. Нырнул в середину течения, поплыл, размашисто, как попало бил руками по воде, лег на спину. Следом плюхнулся в воду короткий, круглый Леха, коротко и кругло похохатывал, пускал пузыри. Расшалившись, стал доставать со дна камни, кидал, пробуя силу руки. Купались до гусиной кожи.
— Как же столько зарабатывает? — спросил вдруг Леха, подойдя к Грахову. — Как?
— Кто? — не понял тот, забыл уже.
— Лошадь.
Грахов сощурился на него, весело потирая мокрую грудь, сказал:
— Пробежит на приз — клади на бочку. — Вдохновился, хвастливо, будто говорил о себе, добавил: — Ты еще услышишь о ней. Она еще покажет всем.
— За что же ей столько отваливают? — замирая в воде, недоверчиво щурился Леха. Метнул короткий уважительный взгляд в сторону самосвала. — Чудеса!
— На ипподроме был хоть
раз? — спросил Грахов.— На танкодроме был, — нашелся Леха. — Щебень возил по найму. Во где техники. Представь танк… — Он набычился, изобразил. — Новехонький. Так он и прет прямо по столбам бетонным, крошит их, как я, скажем, сахар зубами. Силич-ча! Вот где гробят технику почем зря… Во где нервы нужны. Глядишь, а тебя аж до кишок пробирает.
— Страсти-мордасти… На ипподроме, там зрелище что надо.
— Прыг-скок… Видел раз по телевизору. Все в кучу — кони, люди. Я, правда, тогда глаза залил, темнота.
— Темнота… — вздохнул Грахов, погружаясь в воду по шею. — Хорошо-то как… Слово «ипподром» еще от римлян идет, — не слушая Леху, будто сам себе сказал Грахов. — Потом уже появились велодромы, танкодромы, космодромы.
— Ну, завелся, — заскучав, протянул Леха.
Он отвалился на спину, отплевываясь, крикнул из воды, из радужных брызг:
— Водичка-то!.. Ха-х!
Легче стало Лехе: день не пропадет зря. Он быстро прикинул, наметил что-то и не стал упрямиться, когда Грахов, вылезая на берег, напомнил: пора сматываться. Показывая, что ловит каждое слово Грахова, ест его глазами, слушается, Леха прытко выбежал на берег.
— Прикажете не одеваться, — обратился он к Грахову. — Не кабина там, душегубка. — И вдруг распорядился: — Воду вылей, ведро захвати.
Повелительный тон вроде смутил Грахова. Он отвел глаза от Лехи и посмотрел на самосвал.
— Есть идея, лошадь попоить, — сказал Грахов. — Она ржала. Не железная.
— Моя, наверно, тоже просит, — сказал Леха. — Останется, дольем в радиатор.
Фаворит не шевельнулся, не совсем еще веря, что о нем вспомнили. Позади, забираясь в кузов, громко дышал человек, плескаясь, проливалась вода.
Человек срывался, подтягивался, наконец протиснулся вперед. Подтолкнув ведро к Фавориту, взобрался на крышу кабины, смотрел оттуда. Пить Фавориту хотелось давно, он коснулся губами воды. Осторожно, приготавливая себя к тому, чтобы выпить немного, помня, как его однажды опоили. Так сильно, что ноги подломились, упал. Спас его большой шприц — всадили в губу, пустили кровь. Помня это, Фаворит попробовал воду, но пить не смог. Резко подняв голову, раздул тонкие ноздри. На воде плавали радужные пятна, но не от них отшатнулся Фаворит. Ударил в нос, удалив память, запах водки: перед глазами встал маленький, узкий жокей с папироской во рту, с хлыстом в руке.
Им на время заменили жокея Толкунова. Никогда не забыть Фавориту лицо того жокея, острое и опасное, как топор. И запаха, каким веяло от него, когда он приближался, поигрывая хлыстом, в том вагоне, в котором Фаворита везли на испытание, — не забыть. Резкие, жгучие удары — тоже. Будто злобу и лютость хотел он привить Фавориту. До того перестарался, что пользы не было никакой ни ему, ни лошади. В момент, когда Фаворит брал препятствие, жокей потерял стремя, оба упали.
Отходчивое сердце Фаворита простило его, случайного человека, а память — нет.
Сначала Грахов, следивший за лошадью с кроткой, жалостливой улыбкой, замер. Завороженно уставился на лошадь, на глаза с запекшейся по краям черной грязью, отчего они казались подрисованными, как у женщины. На какое-то мгновенье у Грахова возникло ощущение гнетущей вины, оно было болезненно, но не страшно. Другое было страшно: сознание, что вина эта копилась долго и долго, изо дня в день откладывалась для ответа, и вот живым упреком и судом за неискупленную перед кем-то вину стала лошадь. И ему вдруг показалось, что лошадь, как только он, Грахов, шевельнется, укусит его. Он почти сквозь слезы пьяно крикнул.