Глубина
Шрифт:
— Радиво не держите, Маркелыч… И то правильно. Один шум от нево. Телевизор — другое дело. Иная поет по радиво — дак не знаешь, какая она из себя. А телевизор всю ее покажет и с заду и с фасаду… Эх! Оно, конешно, я бы ее, Дамку, уже трижды огулял: ухажеров видных, с медалями, пруд пруди.
— А чего же мы ждем, Захар Кузьмич! — засмеялся профессор. — Давайте представим их друг другу. Они, может, на английский манер себя ведут: ах, нас не представили! Так что ведите даму! Цезарь, будь джентльменом!
Кузьмич взбодрился, двинулся к Дамке, которая, заслоняясь висевшей в углу полой длинной шубы, сверкала одним глазом.
— Иди, Дамка, иди, милая, — подзывал ее Кузьмич. — Давай смелее, не бойся. Давай морду повыше, хвостом живенько так, влево-направо… Ах ты, шельма, перепеклась, что ли, что там
Дамка, беспокоясь, часто-часто моргала глазами, не зная, чем ублажить рассерженного хозяина.
Кузьмич резко отвернул шубу, просунул корявые пальцы за взопревший ошейник. Стал подтаскивать упиравшуюся Дамку к двери гостиной.
— Вот шурану на крыльцо! — окончательно озлился Кузьмич, когда Дамка при виде громадного, с виду покойного сенбернара метнулась было назад.
— Ничего, ничего, — приговаривал профессор, мягко хлопая сенбернара по плотной спине. — Не все сразу. Терпение, говорят японцы, — дар божий.
— Дюже здорово сказано, — подхватил Кузьмич. — Терпение и труд все перетрут…
— Давайте оставим их тут, — предложил профессор. — А сами — в кухню переберемся. Мы ведь не гордые, верно, Захар Кузьмич.
— Чевой-то душа не на месте, — признался Кузьмич. — Вот мы их оставим, а они будут сидеть, друг на дружку пялиться.
— Что поделаешь, — сказал профессор, унося в кухню бутылку. — Любовь с первого взгляда, по-моему, только человеческому роду свойственна. На остальные случаи существует присказка: притерпится, слюбится.
Ободренный словами профессора, Кузьмич сменил недовольство на прежнюю беспечность, живо принялся помогать хозяину. И все же, видно было, покидать Дамку, сучившую от волнения и робости лапами, ему не хотелось, но он пересилил себя, закрывая застекленную дверь гостиной, подмигнул равнодушно застывшему сенбернару, затем Дамке, сказал сдавленно-заговорщицким голосом:
— В добрый час!
Тем временем профессор достал из кухонного шкафчика разные рыбные консервы, зеленый горошек и какие-то южные, остро пахнущие приправы, и Кузьмич, проникаясь особой симпатией к нему, деликатно топтался у входа в кухню. Профессору, видать, сделалось жарко — он снял с себя безрукавку, надел поверх белой рубахи, воротник которой торчмя стоял возле ушей, черный свитер.
— Ты по-собачьи дьявольски красив… — продекламировал вдруг профессор, довольно сноровисто нарезая лук и обкладывая глянцевитыми кружочками шпроты, выложенные в тарелку. — Чертовски недурно сказано, главное — точно…
— Есенин… — авторитетно проговорил Кузьмич. — Этот умел.
Профессор бросил на него слегка удивленный, но одобрительный взгляд, по-свойски широко показал на стул.
Кузьмич сел и при всем старании радости все же скрыть не смог. Надо же было профессору вспомнить стихотворение, которое Кузьмич, пока в долгие зимние дни отлеживал бока, выучил наизусть.
— Да, братья наши меньшие, — в раздумье сказал Кузьмич. — А ты вот, Маркелыч, все еще не догадываисся, какая придумка меня принудила аккурат твово кобеля выбрать? Еще до зимы, когда я тебя с псом на рынке встренул, у меня в мозгах копошилась мысль. Она, брат, вовсе не по скуке затеилась меня изводить — забота, скажу тебе, обчегосударственная. Ты только не насмехайся, слушай. Вот я лежал и думал: чего им, которые в город бегут, не хватает? Ну, ладно, указов разных насчет личных участков да домашней скотины было — ну, простой мужик, как ноне говорят, перевелся. Основательный мужик, иначе — хозяин. Вот и я пришел к такой мысли: домовитости не стало. Это тепереча только для отвода глаз, скажем, кошку в дом вперед пущают, когда новоселье. А ить раньше великая в этом суть была: домовитости ради пущали. Так, Маркелыч, с собакой. Настоящий хозяин должон собаку иметь. Не такую, про которую на калитках пишут: «Осторожно, злая собака!» В поле мужик хозяин, в избе — баба хозяйка, а во дворе — собака. Как член семейства. А то я поглядел-поглядел, а у многих во дворе токмо и живой души, что куры, на всяк манер чернилами или красками помеченные. Это чтоб не перепутать с соседскими. А собака безобразия такого не допустит, чтоб, значит, куры с ее двора на чужом насесте ночевали… Этаким макаром мысль и развивалась. Займусь, думаю, породу выводить. Щенков по дешевке на базаре продавать. Дотерпелся до августа,
больше невмоготу — явился… Зимой-то приперся, тебя нет. Потом побаивался, думаю, опять нападу на Христофоровну, опять — от ворот поворот. А тут, гляжу, бог миловал…— Замечательная, Захар Кузьмич, задумка, — похвалил профессор. — Вы, Захар Кузьмич, молодчина. Вы коснулись очень важной проблемы, в прелюбопытном… э-э… в собачьем аспекте. За вашу удачу!
— За нашу, Маркелыч! — поправил Кузьмич.
В гостиной, за дверью, раздался грохот. Следом еще гахнуло, послышалась беспорядочная беготня, сопровождаемая рычанием и визгом. Профессор и Кузьмич, не ожидавшие такого результата, разом бросились в гостиную.
Кузьмич разгоряченными глазами обшарил комнату, увидев опрокинутый столик, цветочный горшок, упавший с подоконника и вдребезги разбитый, перестал дышать.
Дамка, заскочившая на диван, оскалила мордочку и взъерошилась, когда сенбернар, ободренный появлением хозяина, сделал в направлении к ней воинственный выпад.
— Фу, Цезарь! — скомандовал профессор.
— От незадача, — сокрушался Кузьмич. — Тут уж меня, Маркелыч, того… не обессудь. Незадача вышла. Чего это вы не поделили? — прикрикнул он, обращаясь к собакам. — Мы там, дураки, сидим, думаем, что у них тут полный ажур…
— А не торопим ли? — помял бороду профессор. — Пускай побудут наедине. Пусть отношения выясняют.
— Ой, горе мое, — запереживал Кузьмич. — Чего ж у них не ладится? Она у меня, говорю, справная, чем не подошла ему? Может, это самое, отрицательный резус.
Профессор, услышав, как легко выговорил Кузьмич заковыристое слово, улыбнулся, но спрашивать, что старик в данный момент подразумевает под резусом, не решился. Он еще, в этот раз отвернувшись, прикрыл рот кулаком, засмеялся, затем обернулся, увидел Кузьмича, уговаривавшего свою Дамку:
— Ты с ним поласковей, поласковей, милая. Кому ты понравишься такая: скалишься да дыбишься. Не по-людски получается, вот что. Ну, чего тебе стоит, девонька, глядишь, и тебе будет хорошо, и мне. Мы с профессором, глядишь, свояками станем, коли вы с задачей справитесь… А ты, голубчик, — Кузьмич повернулся к сенбернару. — Ты тоже будь человеком. Нельзя так — гонять девку. Может, не нравится тебе она, да все равно, брат, — уважь. Ежели даже твои сродственники в древнем Риме жили, — не задирай носа. Может, в ее роду тоже старинные связи имеются — дак докопаться до них времечка нету. А то б мы к тебе с грамотой, с печатью пришли — смотришь, и разговор другой. Но ты поверь на слово, уважь…
Профессор, спиной ударившись о дверной косяк, — тихонько, чтобы не смущать Кузьмича, пятился в кухню, — прервал увещевания.
— Идемте, идемте, — сказал профессор. — Теперь они, полагаю, должны помириться…
— Дай-то бог, — вздохнул Кузьмич.
Он и в кухне продолжал вздыхать, сидел на табуретке, съежившись, уйдя в себя; тем временем он забывчиво прихлебывал коньяк с таким бесчувственным выражением, как если бы пил остывший чай. И все дверь гостиной караулил: вострил в ее сторону то одно, то другое ухо.
— Может, он того, Маркелыч, пес-то… — тяжело зашевелился Кузьмич. — Может, по причине буржуазного происхождения не милует Дамку? В нас, так сказать, царские кровя текут, я вас в упор не вижу, а? — в голосе Кузьмича явственно слышалась обида. — Оттого, может, покушался гусар твой на мою…
— Ну, Кузьмич, что это вы заладили, откуда такая мнительность? — сказал профессор. — Сложная эта штука — любовь. Любовь зла — полюбишь и козла.
— Это верно, — смягчился Кузьмич. — Было у меня однажды. В Восточной Пруссии стояли. Меня тади по случаю ранения в хозвзвод перевели, так-то я артиллеристом был, всю войну наводчиком. Там старинный замок был, в ем он и засел, да так укрепился, так густо палит — аж головы ребятам не поднять. Тут я, хоть и раненный в бок, говорю: давайте прямой наводкой шурану! Вызваться-то вызвался, а в глазах у меня темно, цель вижу плохо, только чую, в левой угловой башне — то ли снайпер, то ли еще кто меткий сидит. Как пуля просвищет — я поправку делаю в том направлении. Он мне сумел за это время ухо поцарапать. Ну, а как махнул я — башню-то снарядом и снесло. Начисто срезало. Смотрят остатние на такое дело — давай валить из замка на лужайку: кто с платком белым в руке, кто с простынкой. Сдаваться.